Я поселился у Арефьева без справок и не раскаялся. Уютно жилось. Ты у меня бывал, — знаешь. Вечером, 18 ноября, я собрался было в гости… чуть ли даже не к тебе. Но термометр стоял на нуле, что в эту пору года для Москвы хуже всякого мороза: значит, и ветер, и сырость, и слякоть; тучи лежали обложные, стекла залипали талым слезящимся снегом. Я остался дома за самоваром и книгою; кстати, Денисов, третьего дня, снабдил меня «La Bas» Гюисманса[32] и просил поскорее возвратить.
Часов около десяти — звонок. Сергей докладывает:
— Там пришла какая-то… спрашивает.
Я удивился.
— Дама? в такую пору?
— Да и не так, чтобы дама; на мамзюльку смахивает.
— Раньше бывала?
— Не примечал…
— Зови.
Вошла «мамзюлька». Брюнетка. Маленькая, тощенькая, но совсем молодая и очень красивая. Ресницы длинные, строгие и такие дремучие, что за ними не видать глаз. Спрашиваю:
— Чем могу служить? Она, не поднимая глаз, отвечает мне этаким тихим голосом и немного сиповатым:
— Я от Петрова.
— Петрова? какого Петрова?
— Присяжного поверенного…
— Который прежде жил на этой квартире?
— Да.
— Но позвольте: я слышал, что он очень болен, пользуется в лечебнице душевно-больных.
— Да.
— Как же он мог послать вас ко мне и зачем?
— Он мне сказал: Анна! что ты ко мне пристала, отвязаться не хочешь? У меня ничего уже нет, я сумасшедший и скоро умру. Ты не имеешь больше права меня мучить. Иди к другим! Я спросила: Вася, куда же я пойду? Я никого кроме тебя не знаю. Он ответил: ступай в квартиру, где мы с тобой жили; там есть Алексей Леонидович Дебрянский; он тебя примет.
Это походило на ложь: откуда бы Петрову знать, что я занял его бывшую квартиру? А говорит — точь-в-точь не очень памятливое дитя отвечает урок: ровно, и с растяжкою, каждое слово само по себе, — совсем капель из желоба: кап… кап… кап…
— Что же вам угодно? повторил я, но, оглядев ее хрупкую фигурку, невольно прибавил: — прошу вас садиться, и не угодно ли вам чашку чаю? Кажется, вам не лишнее согреться. Я бы даже посоветовал вам прибавить вина или коньяку.
Иззябла она ужасно: зеленое лицо, синие губы, юбка в грязи и мокра по колено. Видимое дело: издалека и пешком.
Она молча опустилась на стул. Я подал ей чашку. Она выпила залпом, кажется, не разбирая, что пьет. Чай с коньяком согрел ее; губы стали алыми, янтарные щеки подернулись слабым румянцем. Она была, действительно очень хороша собою. Мне хотелось видеть ее глаза, но ее ресницы только дрожали, а не поднимались. Всего раза два сверкнул на меня ее взгляд, острый и блестящий, да и то исподтишка, искоса, когда я отворачивался в сторону. Зато, кусая хлеб, она обнаруживала превосходные зубы — мелкие, ровные, белые.