- Всё-всё-всё!… - сказала мама вечером, придя с работы, - не смотри на меня так. Зато теперь с хлебом. – И вздохнула. - Теперь уж, действительно, всё, больше продавать нечего.
Я промолчал. Да и что говорить, когда был виноват сам: месяц только начинался, и до следующих карточек было далеко.
Долго тянутся холодные дни. Это на Урале, я уверен, родилась знаменитая присказка про то, что у нас девять месяцев зима, а остальное всё лето, лето, лето… Иногда казалось, что лето вообще навсегда покинуло землю.
Я уже не помню, в какую зиму мы остались в нашей комнатке одни, наверное, в третью. Кармен Гургеновна уехала с Леночкой и своими чемоданами в освобождённый Ростов, двинулись на родину Пименовы, в комнатушке, служившей раньше для жильцов деревянной двухэтажки кухней и хранилищем овощей – в подполье, стало просторнее. Одну кровать выставили, мою лежанку разобрали на дрова. Правда, ненавистная печь в углу по-прежнему зверски дымила, угля и дров пожирала много, а варила долго и… мало. Впрочем, последнее от неё не зависело. Еды, как и раньше, катастрофически не хватало, и переносить это было всё тяжелее…
Голодно и холодно было всем. Почти всем. Местные ещё как-то изворачивались: они были у себя дома, да и огороды их выручали. А приезжим приходилось круто. Город, правда, никого не оставил - всех принял, дал работу, какую-никакую крышу над головой, продуктовые карточки, - всё равно приходилось туго.
Иногда счастье улыбалось. Однажды мама приволокла целый хват крахмала, в наволочке, - на работе выдали. Почти месяц мы шиковали, каждый день, а иногда и по два раза, наворачивая белые крахмальные клейстеры, - вкусные, почти, как кисели. В другой раз местком выдал по несколько килограммов муки. Ни стряпать, ни печь из неё ничего не стали, невыгодно, а наладились, по примеру старожилов, готовить затируху. Поджарит мать на сковороде несколько ложек этой муки, добавит соли, потом - в кастрюлю с водой и - на огонь. Через минуту готово – и быстро, и вкусно, и сытно.
Надолго хватает муки, если так расходовать.
Теперь полоса выдалась трудная. Ниоткуда ничего не перепадало. И менять стало нечего, всё выменяли. В пустой печи урчало, точь-в-точь, как в животе…
Вечером мама вытащила из-под кровати рюкзак и стала перебирать остатки шмоток. Вздыхала. Видать, ничего путного не попадалось. Но вот задумчиво выпрямилась, в руках у неё была замшевая, «дамская», как говорили до войны, сумочка. Когда-то очень красивая. Мама любила ходить в гости с этой сумочкой. Я вспомнил: её подарили ей на день рождения отцовы братья, когда гостили у нас последний раз перед войной… Дядьки мои… Одного убило в первый месяц, другой пропал без вести, а двое ещё где-то воевали. То время, перед войной, было хорошее, светлое время. Братья веселые, красивые, любили побалагурить, и вечерами в квартире было празднично от их улыбок и острот. Они часто подначивали среднего, Бориса, франта и охотника до вечерних прогулок по треку – так назывался наш южный парк. Борис подолгу стоял перед зеркалом, бреясь, наряжаясь, опрыскивая себя шипром, разглядывая и ковыряя бородавку на пальце. При этом напевая свою любезную песенку: «Одна заживает, другая нарывает, а третья гноится без конца». Довольные гостеванием братья тогда и подарили матери эту сумочку. Мать хранила подарок, и как ценность, и как память, да должно быть, забыла о ней.