Что же станет со взаимной их симпатией нынче — Пелагеи и Живокини? Сможет ли он быть с ней прежним, если в Шклове будет только и разговоров, что о сегодняшнем происшествии в фольварке? Простит ли Пелагее подлеца-офицера, к которому ее сейчас поведут, — пускай по жестокому барскому капризу? Шепчет и шепчет Катерина отчаянное проклятье-причитание. Плачет и плачет сухим, без единой слезинки, плачем.
…Половица на крыльце скрипит особенно тяжело. Даже при тусклом свете огарков и лучины видно, как белеет, становится, как полотно, Пелагея. По-кошачьи изгибается, напрягается Катерина. Замирают все, кто был в комнате. Сейчас распахнется дверь и…
Но нет, не распахивается. И не слышно за ней шагов. И даже стихла скрипучая половица.
Пружинисто, осторожно Катерина подбегает к окну. Прижимается лбом к стеклу.
С облегчением переводит дух, машет, чтобы все подошли.
На крыльце сидит Живокини.
Тяжелой мрачной тушей.
Камнем, привалившемся к двери флигеля, чтобы никто ее не мог отворить.
Разумеется, не встать поперек дороги гайдуку, которого пришлют за Пелагеей, пришел он сюда. Было бы это и глупо, и смешно. Тот гайдук его бы просто отшвырнул, дал бы еще пинка или тумака — потешилась бы потом дворня!
Он не знает, не ответит ни кому другому, ни себе, почему притащился сюда. Почему не спит, помолившись на ночь перед потемневшим, матерью еще подаренным распятием и глотнув сладкой наливки, а сидит вот невесть чего с тяжелым, окаменевшим сердцем. Почему вообще уже столько лет делает все не так, как надо. Будто не сорок ему с добрым гаком, а нет и двадцати. Будто не опостылевший он самому себе неудачник Живокини, холуй и шут самодура, а тот легкий, с наливными, точно августовское яблоко, щеками, с черными до плеч волосами, уверенный в завтрашнем дне Джиовакино делла Момма, которого отец и мать, обыватели тихого, чистенького городка на юге Австрии, проводили бог знает куда — в Россию — за достатком и славой.
В городке свято верили, что из России без денег не возвращаются. Потому любили слушать хозяина траттории, который на эту тратторию как раз из России и привез капиталец, а поехал туда нищим, не очень искусным поваром. Вздыхали вокруг и причмокивали, когда рассказывал он, как ценили его в помещичьем доме и как вообще похваляются друг перед другом российские богачи чужеземцами-мажордомами, камердинерами, гувернерами, музыкантами, художниками. А юного Джиовакино как раз похвалил живописец, которому он помогал расписывать после ремонта в храме алтарь и потолок. А из Падуи как раз объявился по делам купеческим родственник и, целый вечер вспоминая с ним общих дядей, тетей, прабабушек, деверей, своячениц, выяснили отец и мать немаловажное для их гордости обстоятельство, — что также, как и гость, находятся в далеком, весьма далеком, седьмая вода на киселе, а все-таки родстве с маэстро Бартоломео Растрелли, придворным петербургским обер-архитектором и графом.