Сын вора (Рохас) - страница 165

Мы идем к морю — оно не двигается с места, оно нас ждет. Вот уже тысячи лет, как оно плещется здесь или где-то неподалеку отсюда и лижет все те же или почти те же скалы, намывает все тот же крупный или мелкий, желтый или бурый песок; а нас оно кормит, так же как птиц, рыбаков и матросов: нам только несколько граммов металла, всего несколько граммов, и довольно; а птицам — несколько рыбешек, а рыбакам и матросам — лодку, пучок водорослей, корзину моллюсков, далекие порты.

На бакене, раскинув крылья и словно усевшись на собственный хвост, дрожит белый еко; это он оставляет отметины на шаландах и плоскодонках, фелюгах и портовых бакенах. Кажется, вот-вот он рухнет в воду от холода и недоедания, хотя уже проглотил с утра не один килограмм всякой рыбы: сардин, окуней, ставриды, горбыля, кабриллей; но ему вечно мало, и всегда он спешит и куда-то мчится, точно человек, у которого времени в обрез. А там, на скале, словно нищий монах на паперти, пеликан, с длинным, свисающим на грудь клювом и набитым сардинами мешком, сидит задумчиво и грустно, хоть сейчас сума его полна и он доволен; он удит рыбу днем и ночью, в любой час, на воде и под водой; и чтобы набить его глотку, в океане не хватит рыбы. Вот бездомный, непоседливый пикеро, которому не сидится ни на бакенах, ни на скалах, — он без конца летает, высматривает сверху добычу, хватает ее на лету или, сложив крылья, камнем падает на окуня, треску, кабриллю; иногда он разбивается, налетев с размаху на спрятавшуюся под водой скалу, но за окуня стоит пострадать или даже убиться насмерть; чайки, белые и серые, большие и маленькие, летят, чуть не касаясь крылом волны, вслед за каждой рыбешкой и потом, изящно нырнув, без труда, словно нехотя, подхватывают свою жертву; они накидываются на все подряд, не брезгают даже дохлятиной: зоб их — мусорная яма, изящество обманчиво. И, наконец, чайка-попрыгунья, королева побережья и бухты, гроза робких еко, и чаек тоже, и пеликанов, и пикеро — наглая обжора, которая бесстыдно живет за чужой счет. Посмотрите, вот она гонится за пикеро, который схватил каракатицу, нагнала, бьет его, бьет клювом, а выпустит он свою добычу — попрыгунья заглотнет ее, вычистит перышки и готова к новой атаке.

Вдруг мне начинает казаться, что мы идем не по улицам Вальпараисо, а шагаем прямо по струящемуся у нас под ногами потоку. Может, это время, время вливается в нас (или это мы сами прорываемся сквозь время?), а затем бежит дальше, погружается в какие-то события — потом мы назовем их нашим прошлым, прошлым, которого мы не выбирали, которого не смогли вылепить в соответствии с нашими желаниями или нашими планами. Да и нет их у нас, этих желаний и планов, откуда им взяться? Никто не научил нас иметь желания, никто не разбудил в нас стремления строить планы. Все мы покорно ждем, что принесет нам время. Когда-нибудь мы оглянемся назад, и прожитая жизнь предстанет перед нами беспорядочной и бессмысленной сумятицей, лишенной всякой стройности и красоты: только иногда вспыхнет улыбка, мелькнет луч света, какие-то слова, чье-то имя, забытая песня. А что мы можем сделать? Мы ничего не можем изменить ни в этом скользящем мимо нас времени, ни в этой жизни; видно, всегда так будет; видно, никто и никогда не сможет обуздать время, переделать жизнь. Состарится какой-нибудь плотник и оглянется назад на свое прошлое, прошлое, слепленное из этого необузданного времени, — что его там обрадует? Что обрадует в прожитом времени лавочника или предпринимателя, кассира или управляющего, проститутку или карабинера? Что все они там увидят? Что увидит каждый из них? Двери, окна и стены; ящики со свечами и мешки с картошкой; работяг, которые засветло с проклятиями встают на работу и вечером, ругаясь на чем свет стоит, бредут домой; груды банкнот и звонкой монеты — чужой монеты; чиновников в протертых брюках и с прыщавыми лицами; каких-то голых мужчин, истерзанных похотью и гонококками; камеры, набитые пьяницами, драчунами и убийцами, насильниками или ворами; и еще миллионера, которого не спасли его деньги, и фабриканта, которого не спасли его заводы, и коммерсанта, которого не спасла его изворотливость; и у каждого — прошлое, слепленное из бессмысленных дел и поступков, прошлое без радости, без величия, без простора. Что же делать? Нечего нам делать. Никто не может ничего сделать. Да и что поделаешь с неудержимым временем? И все-таки настанет день, и эта пора, пора, когда мы плыли по реке времени, покажется нам самой счастливой в нашей жизни, самой чистой и спокойной, без желаний, без дверей, без окон, без стен, без ящиков со свечами и мешков с картошкой (иногда я себя спрашиваю: что бы я делал, если бы вдруг, на мое несчастье, оказался бы лавочником и пришла бы ко мне плачущая старушонка и стала бы молить, чтобы я дал ей Христа ради одну свечечку?), без банкнот и без денег — собственных или чужих, — без рабочих, проклинающих все на свете, без чиновников, без гонококков, без пьяниц, без ругани.