Сын вора (Рохас) - страница 173

— И это у тебя называется треской? Головастик какой-то, без очков и не разглядишь. Вытащи что-нибудь покрупнее! Да побойся ты бога! Не жадничай!

Но с рыбаками не очень-то разговоришься: усталые, голодные и вообще к болтовне непривычные, они бросали два-три слова, и больше ни одного звука из них клещами не выудишь. Надо поскорее сворачиваться.

— Не торгуйтесь, сеньора, мы же не на базаре.

Торговля длилась недолго — полчаса, может час, потому что лодок было мало; потом уходили мелкие торговцы и оптовые покупатели, женщины и дети, старики и праздные зеваки, и бухта вновь обретала свою пустынность и тишину. Только крики чаек, дравшихся за остатки рыбы, да шум волн, глухо бившихся о песок, нарушали вновь обретенное безмолвие. По берегу бродил Философ, а подальше Кристиан и еще — я. Да человек с сетью плел свои невысказанные слова, свои невыраженные мысли, свои неизведанные чувства; он плел сеть, и море, и небо — он сплетал все воедино. А другой человек, незнакомый — там всегда встретишь какого-нибудь незнакомца, — стоял поодаль и, засунув руки в дырявые карманы, смотрел на пляж — длинные нечесаные волосы, давно не бритая борода, рваные башмаки. Казалось, он спрашивает со страхом: «Что же делать?» Будто он первый, кто не знает, что делать.

Жить, приятель. Что тебе еще делать?

Часть четвертая

I

Я тогда не понял, что таится в душе Кристиана, и до конца своих дней, наверно, этого не пойму. Живя с ним рядом, бок о бок, я почувствовал, что надежная оболочка равнодушия отгораживает его от постороннего взгляда, Постороннего присутствия. Подступиться к нему было невозможно. И, я думаю, ему было даже наплевать, что кое-кто, Философ, например, не был к нему безразличен. Однажды Эчевериа мне о нем кое-что рассказал. Кое-что, но я из Кристиана и сотой доли бы не вытянул: Эчевериа, надо думать, был единственным человеком, которому удалось хоть как-то сблизиться с этим молчальником.

— Он сопротивлялся, но я не отступал. Лезть к нему в душу я не собирался. Хотел только, чтоб он замечал меня и слушал, когда я говорю, — пусть даже ни слова не услышит или не поймет. Еще я хотел, чтобы у него развязался язык; хотел послушать, как он говорит; узнать, чем пахнут его слова и каковы они на вкус. И, знаешь, оказалось, они пахнут ржавчиной, и вкус у них тоже ржавый. Видишь ли, когда мне приходится иметь дело с человеком, я никогда не думаю, как бы из него побольше вытянуть, я имею в виду — мыслей, сведений. Нет, я всегда стремлюсь расшевелить собеседника. И как бывает радостно, если вдруг пробьется, пусть даже совсем крохотный, росток ума, пытливости. Я это делаю не из любопытства или тщеславия. Просто мне нравится будоражить, ворошить человеческие души. Такой уж я есть. И наконец я добился. Он заговорил. Правда, все больше «да» и «нет» — обычная его манера, если только не выйдет из себя. Ну так вот, он заговорил и рассказал о себе; не о том, что он думает, — едва ли он умеет думать, никто не научил, — а о своей жизни. Не бог весть как много я узнал, но я и тому был рад. Ему я порядком наговорил с тех пор, как мы встретились, — вряд ли он меня слушал и вряд ли хоть что-нибудь понял, да не это главное. Когда я узнал Кристиана, это был уже готовый человек, — вернее, не человек даже, а кремень, непробиваемый, твердый кремень. Как это получилось, не сумею объяснить тебе по-научному: психологией, к великому сожалению, не занимался. Так вот, дон Пепе рассказал мне про металлические плантации в бухте Эль-Мембрильо. А когда я приехал туда на разведку, Кристиан уже был там. Он был вроде, как ты сейчас: будто его прибило к берегу, даже не прибило, а выбросило из воды на песок, а он упорно, наперекор прибою, лезет назад. Волна прибивает к берегу всякие отбросы, вот и он был таким отбросом. Был он такой же неприкаянный, как ты, да только у тебя все это получилось случайно и со временем пройдет, а он останется таким навсегда. Работать его не научили, воровать — тоже, а уезжать из родного города не хочет. Дай ему в руки кисть, молоток или гаечный ключ, он повертит-повертит и положит — что ему с ними делать? Силы в руках никакой. Много дней подряд я приходил и уходил, подбирал металл и шел прочь. И всякий раз я смотрел на него, старался угадать, что с ним происходит, и, мне казалось, почти понимал. Он смотрел на меня, но так неприветливо, сурово, что, несмотря на легкость в общении с людьми — только это у меня и есть, если не считать еще, что я легок на язык, — я никак не мог решиться к нему подойти, даже начал злиться на себя. Потом все-таки подошел — будь что будет, ну обругает, на худой конец. Я ничего ему не предложил, ничего не спросил, а сказал только, что море выбрасывает на берег металл, что ничего не стоит подобрать его и что один человек покупает этот металл. Не поверишь — он бросился бежать. Добежал до пляжа и стоит. Прошел еще целый день, прежде чем он решился подобрать кусочек металла. Ему, наверное, и наклониться-то было невмоготу: спина так затвердела от безделья, что того гляди развалится. От своей жизни он закостенел совсем, тверже дерева или камня какого стал, да вот в камень-то, к несчастью, не превратился: подавай ему и воздух, и все другое, что потребно живому существу; как ни мало ему нужно, да ведь все-таки нужно. Вот он какой, Кристиан. И думаешь, он один такой? Их много, все хотят жить — вернее, живут, и, хочешь не хочешь, принимай их какие они есть. Можно их презирать, можно избегать, но из жизни не вычеркнешь. Можно, конечно, уничтожать — появятся другие! Тысячи их рождаются ежедневно. Бывает, правда, такими их делает жизнь. Значит, одни такими рождаются, а другие становятся. Иному повезет, вылезет из этого панциря; а большинству — нет. Не думай, что их встретишь лишь среди бродяг вроде нас с тобой. Их повсюду много. Бывают и среди министров. Ну, а что до Кристиана, уж не знаю — родился он таким или потом стал. Только он один и мог бы это объяснить, да он в этом деле ничего не смыслит. Тебе-то, Эвиа, повезло.