Улица, на которой они вскоре оказались, была застроена красивыми многоэтажными домами, теперь уже старыми, но по уровню удобств наверняка превосходившими те жилища, которые во множестве воздвигал нынешний век. Было нечто величественное в этих строениях, среди которых не было и двух одинаковых, но все вместе они выглядели архитектурным целым; объединяло их, кроме единой школы, и еще одно: ощущение неприступности, замкнутости, какой-то крепостной уверенности в себе…
Но сейчас незримые крепостные валы словно бы рухнули, и возле домов толпился народ; тяжелые, привыкшие стоять замкнутыми, двери подъездов были распахнуты настежь, зеркальные окна кое-где — тоже, и уже летели на мостовую книги из окон третьего и пятого этажей углового дома. Некоторые падали тяжело, кирпичом, словно за годы стояния на полках книжных шкафов — семейных, переходивших из поколения в поколение, — листы их так срослись друг с другом, что уже не могли более разъединиться, как не могли разъединиться судьбы их героев или символы их формул; другие книги, как будто стараясь подольше удержаться в воздухе, а может быть, и вовсе улететь от ожидавшей их судьбы, раскрывались на лету и были похожи на подстреленных из засады птиц; третьи, самые старые, возможно, или более других читанные, уже в падении разлетались отдельными страницами, и можно было подумать, что кто-то швыряет сверху пачки листовок, чтобы донести до людей неизвестно чей яростный призыв…
Внизу люди сгребали упавшие книги, сносили на руках, толкали ногами, прикладами ружей, громоздя кучу, а другие летели еще и еще, а кто-то уже подносил к куче зажигалку, бережно прикрывая ладонью лисий хвостик пламени, а еще кто-то кричал, задрав голову: «Газеты кидайте, газеты, чтобы сразу разгорелось…»
— Боже мой, боже мой, — бормотала Ева. — Книги, но зачем же книги — они же не вредят природе, почему же их…
— А почему же нет? — сказал Милов, криво усмехнувшись. — Где граница, до которой можно, а дальше — нельзя? Если можно убивать людей — почему же не жечь книги? Трудно бывает начать, но еще труднее — остановиться, особенно если катишься с кручи в каменный век…
— Ненавижу ваше спокойствие, — задыхаясь, проговорила она.
Тем временем еще другие окна распахнулись, и вперемешку с книгами стали грохаться на тротуары и проезжий асфальт радиоприемники — от карманных транзисторов до массивных настольных всеволновых суперов; один, маленький, угодил в голову кому-то из усердствовавших внизу — тот схватился руками за поврежденный череп, сквозь пальцы проступила кровь, кто-то засмеялся, никто не подошел помочь; гулко взрывались выброшенные телевизоры; откуда-то волокли, кряхтя, аппарат телекса; кто-то подтащил несколько портретов и тоже бросил их на книжную кучу, по которой огонь уже поднимался все выше. Из другого подъезда вышвырнули сильно, словно из катапульты выстрелили, человека — лицо его было в крови, он прижимал к груди пачку каких-то бумаг, их рвали у него, несколько раз ударили, его швырнули на тротуар и потом переступали через него, пока он, придя насколько-то в себя, не отполз к самой стене; там он сел, глаза его близоруко моргали, по лицу текли слезы, но обрывки бумаг он все еще сжимал в пальцах…