— Уложите ее. Пусть поспит хоть немного, — бросил он и вышел прочь, словно даже ему тягостно было оставаться в этой комнате, где самый воздух был пропитал смертью и горем.
Александр подошел к жене и положил руку ей на плечо.
— Не надо здесь больше сидеть, — тихо попросил он, — Настенька умерла… Ляг, отдохни, на тебе лица нет.
Конни посмотрела на него совершенно безумным взглядом и ответила:
— Не могу, Сашенька! Она держит меня… Не отпускает.
Александр увидел, что крошечная ручка ребенка намертво вцепилась в прядь ее длинных волос. Он осторожно разжал похолодевшие пальчики, но Конни сидела все в той же неудобной, согнутой позе, словно окаменела.
— Не надо, милая, успокойся, пожалуйста. Хотя бы ради меня, — говорил он. — Все это когда-нибудь кончится, у нас еще будут дети…
В глазах у Конни появилось осмысленное выражение, и только теперь Александр понял, что она все-таки слышит его. Она покачала головой и твердо сказала:
— Нет. Не будет у нас детей, Саша. Никогда не будет.
Она говорила спокойно, и глаза ее были сухи, бесслезны… Но под этим спокойствием Александр увидел черную пустоту, просто бездну отчаяния — и ужаснулся. Лучше бы уж плакала, что ли!
— Но почему?
— Потому что больше не хочу обрекать своего ребенка на такую жизнь. Настеньке я ничем помочь не смогла… Просто сидела и смотрела, как она умирает.
Голос ее прервался, в горле словно забулькало что-то, и Конни разрыдалась, спрятав лицо на груди Александра.
— Просто сидела и смотрела, понимаешь? — повторяла она.
«Стоял морозный, пронзительно-ясный день, когда мы предали земле свое дитя. Промерзшая земля звенела под лопатой, и пьяненький кладбищенский сторож все кряхтел, что копать тяжело, земля словно каменная, и надо бы добавить сверх оговоренной платы „на сооружение полдиковинки для сугреву“.
На Конни было страшно смотреть. Глаза ее, окруженные тенью многодневной бессонницы, глубоко ввалились, губы, плотно сжатые, стали какого-то мертвенно-синеватого цвета. Я все время боялся, что она не выдержит, упадет…
Не помню, как добрели мы до дома в тот страшным день. Потом я растапливал печку последним поленом, согревал ее застывшие руки своим дыханием, растирал тонкие пальчики, целовал каждый ноготок со всем безумием жалости и нежности, говорил какие-то слова утешения…
Почти до утра мы просидели с ней, обнявшись на потертом диванчике, и, когда она заснула, я осторожно уложил ее, накрыл пледом и сидел рядом, держа ее руку в своей и прислушиваясь к ее дыханию.
Наше горе связало нас еще прочнее. Ведь, кроме друг друга, у нас больше не осталось никого на свете…»