— Я же был так оглушен всем происшедшим, что ровно ничего не помню. Спросите его. К тому же у него и великосветское красноречие.
Я исполнил его желание:
— Кто вы, чем занимаетесь, где живете?
Тип приосанился, выпятил грудь, покрутил ус и, щелкнув каблуками, ответил:
— Я Петр Петрович Оплеухин, поручик в запасе и дворянин. Живу на Мясницкой в меблированных комнатах Иванова, существую родительской поддержкой и кой-каким собственным заработком.
— Например?
— Да знаете ли, генерал, разно бывает: то в картишки выиграешь, то на скачках, а то и просто у приятеля перехватишь. Сами понимаете, у всякого порядочного человека могут быть долги.
— Что скажете по поводу предъявляемого вам обвинения?
— Фи, помилуйте, сущий вздор! Я порядочный человек, а не вор. Да, наконец, noblesse oblige[12], честь мундира… Не стану скрывать от вас, что вчера мы пошумели с пиитом немного, но и только!
— Расскажите подробно, как было дело.
— Чрезвычайно просто: сижу я эдак в «Эльдорадо», глотаю мои любимые остендские устрицы, запиваю их шабли, как вижу, — входит в зал сей рифмач и прямо к моему столику, да и плюхается на стул.
— Что вы врете, Петр Петрович, не я к вам подошел, а вы ко мне прилезли!
— Ну это не важно. Факт тот, что мы очутились за одним столиком. Я, он и его фея, местная шансонетка, мамзель Жизель. Я пью свое шабли, а он, словно старая… — Тут поручик чуть не сказал скверного слова, но удержался и произнес: — Кокотка, сосет себе сладчайшую марку шампанского. Ну-с, хорошо-с! Выпил я вторую бутылку под устрицы, съел рябчика в сметане, полил его бутылкой мадеры, затем грушу в хересе да с кофе рюмок пять бенедиктину, и дошел я до того психологического момента, хорошо знакомого всем порядочным и пьющим в компании людям, когда начинаешь ощущать в себе эдакий прилив здоровых сил и сам не знаешь хорошенько, чего тебе хочется: не то сдернуть скатерть с сервированного стола, не то треснуть своего соседа виолончелью по голове. А тут, вообразите еще, это суконное рыло, — он ткнул на Кулькова, — принялся обвораживать Жизель своими виршами.
В сотый раз услышал я и про науки, и штуки, и про то, как тятенька бил ему морду… Ну знаете, тут я и не выдержал: одной рукой сгреб я скатерть со стола и быстро скрутил из нее здоровенный жгут, другой выхватил виолончель из оркестра и хлоп пиита по черепу! Да так, что пробил он своей репой инструмент, и мне представилась довольно забавная картина: не то глава жертвы Иродиады на блюде, не то человек, окунувшийся до подбородка в воду. Он было запротестовал, но я сильно дернул за гриф, хлестнул его по ногам своим импровизированным стеком, и мы галопом пронеслись по залу, выскочили в коридор и влетели в какой-то занятый отдельный кабинет. Там мы застали одну из местных шансонеток в обществе невероятно богомерзкой хари, — вообразите себе эдакий конусообразный лысый череп с китайскими очками на носу и с философским налетом на морде. Девица, давно отвыкшая удивляться чему бы то ни было, довольно спокойно спрятала губную помаду, щелкнула сумочкой и, пробравшись вдоль стенки, выскользнула в дверь. «Спиноза» же, подняв очки на шишковатый лоб, угрюмо пободал воздух и заплетающимся, пьяным языком проговорил: «Черт знает что, до чего нализался, и разобрать хорошенько не могу: не то Лоэнгрин плывет на лебеде, не то ведьма на бурсаке верхом скачет!» Конечно, в этих словах не было ничего обидного, но под пьяную руку честь мундира мне показалась замаранной, и, недолго думая, хватил я своим жгутом «Спинозу» по черепу, да так, что вдребезги разлетелись его очки, а сам он бесшумно скатился под стол и не издал ни одного звука.