Сверхчеловек. Автобиография Иисуса Христа (Зоберн) - страница 107

Когда ко мне приходили искать утешения истеричные женщины, я часто совокуплялся с ними во врачебной комнате, и это было лучшее, что я мог для них сделать. Иногда они оказывались девственницами, и я брал с них обещание никому не говорить о происшедшем, чтобы меня не преследовали их родственники. Некоторые приходили вновь. Некоторых я пугал, чтобы не проболтались. Ничто так хорошо не связывает женский язык, как страх проклятия.

Гита и Тали ревновали меня к этим женщинам, но ничего не могли поделать. Как не в моей власти было исцелить всех вокруг, так не во власти сестер было заполучить меня всецело. Впрочем, пока в отношениях мужчины и его женщин есть какая-то незавершенность или тень обиды – эти игры и острее, и ярче.

Кстати, действенное средство для тех, кто никак не может забеременеть, – выжигание клеймом слова «пуриют»[65] на животе женщины. Но без соития все равно ничего не выйдет.

Я чаще стал исцелять душевнобольных. Обычно им требовалось только внимание, доброе успокоительное слово. Многие врачи (и не только среди евреев) пытаются лечить своих безумных подопечных, запирая их в темных комнатах, связывая, избивая, опаивая крепким вином и заставляя слушать громкую музыку, но это глупо. И столь же бесполезно, как исцеление посредством молитв Богу, в которого давно не веришь.

Душевнобольных надо побуждать к умственной деятельности, к занятиям гимнастикой и даже к ораторской деятельности.

Признаюсь, мне нравилось брать солидные суммы с недалеких и жадных в привычных обстоятельствах людей. Выслушав жалобы на боли в желудке от какого-нибудь хозяина постоялого двора, я советовал ему есть по утрам кашу на молоке, давал маленький сосуд с миндальным маслом (принимать по утрам вместе с кашей) – и брал за это пять сиклей. На его красном мясистом лице написано: подлец и жулик! И вот, скуля от огорчения, он достает из своего пояса пять серебряных монет. Как приятно наблюдать за этим!

Но деньги я брал не со всех, хотя у меня и появилась страсть к накоплению, за которую я себя укорял. Когда приходил мучимый каким-то недугом бедняк в рваном синдоне[66], я, конечно, лечил его бесплатно.

Неграмотные, мелочные, пустые люди наполняли мои дни своими реальными болезнями и призрачными фобиями, а мне иной раз хотелось побеседовать с мудрым человеком. Но в Хоразине, как и везде, почти все жители влачили дремотное существование, и мне полезнее было поговорить с деревьями в саду, чем с ними, – по крайней мере, оливы и смоковницы не могли ответить какой-нибудь глупостью. Конечно, в городе жило несколько семей римской знати, в том числе префект с женой, это были образованные люди, но они, как и местное духовенство, избегали моего общества. С учениками же у меня никогда не было полного душевного доверия, и, более того, иногда я замечал, что они стыдились меня, как стыдятся отца дети, а я, что уж тут скрывать, смотрел на них немного свысока и уж точно не считал мудрецами.