Тогда же мне пришла в голову мысль предложить Юрию участие в экспедиции, так как бумага давала мне некоторую свободу в выборе сотрудников.
Он принял мое предложение с восторгом.
— Надеюсь, что это в последний раз выше цыганское «я» берет верх над благоразумным, — сказала ему по этому поводу моя жена, не одобрявшая всей нашей затеи.
— Надеюсь, — ответил Морев, — привезу из Нью-Йорка халат и длинную американскую трубку.
Что касается Сергея Павловича, то он сначала было поморщился, но затем даже выразил свое удовольствие, надавал нам тьму поручений делового и личного характера, и все оставшееся до нашего отъезда время провозился у себя в лаборатории над тщательной регулировкой психографа, настроенного по Юрию.
Я глядел на эти манипуляции с недоверием и странным чувством почти недоброжелательства.
— А знаете ли, — сказал я как-то Юрию: — если верить в действительность работы этих удивительных приборов, мне было бы странно, почти жутко — оставить здесь за собой такого неумолимого, неусыпного соглядатая, от которого не могут скрыться даже сокровенные переживания…
Он повернул голову, и в его глазах мелькнуло что-то вроде испуга.
— Вы знаете, — ответил Юрий нетвердым голосом, — мне у и самому как-то не по себе. Это похоже на сказку, которую я читал когда-то в детстве. Отправляющийся в дальнее и опасное путешествие принц или королевич, не помню уж кто, оставляет на родине волшебный розовый куст, который должен завянуть, если с ним, принцем, случится несчастие. Теперь эта сказка становится явью. С той разницей, что розовый куст принца заменяется головоломным аппаратом с проволочками, рычажками и колесиками моего дядюшки.
— Аминь, — ответил я любимым изречением моего собеседника. — Будем надеяться, что за десять тысяч верст через Атлантический океан он вас не достанет.
Через неделю мы были на борту «General Hegg», который из Кронштадта должен был доставить нас в Ливерпуль, откуда путешествие наше продолжалось на одном из пароходов «Transatlantic Company». Юрий все это время занимался английским языком, объясняясь наполовину звуками, наполовину жестами с матросами и разношерстной публикой 3-го класса, где он легко сводил, по его словам, удивительно интересные знакомства. Мне же во время этого переезда через океан впервые пришлось столкнуться с представителями международной денежной знати.
Что меня сразу поразило больше всего, это то, что я не мог угадать, к какой национальности принадлежал каждый из них. Каждый говорил одинаково на трех, четырех языках, из которых нельзя было угадать их родной. Каждый оперировал общим арсеналом идей, поверхностных, хотя часто блестящих по форме, принятых в этом кругу. Каждый имел одинаковую безукоризненную наружность, одинаковые панамы, одинаковые галстуки, одинаковые смокинги наверху и в hall’e, одинаковые фраки за обедом. Они не были французами, немцами, американцами, англичанами, а чем-то покрывающим собой и немца, и француза, и американца. Поистине, это была особая раса.