Калинова яма (Пелевин) - страница 196

Лицо старика перекосилось злобой. Он схватил Гельмута за ворот, резко развернул, прижал к стене, вцепился в горло, навалился всем телом и прохрипел прямо в лицо:

— За что убил?

— Ваш сын помогал немецкой разведке, — задыхаясь, прошептал Гельмут. — Он был связным.

— Врешь, сука! — Пальцы старика еще сильнее сжались на горле.

— Я сам был немецким разведчиком, — прохрипел Гельмут. — Он был моим связным.

Что-то черное мелькнуло в руке старика и уперлось Гельмуту в живот. Два приглушенных хлопка, один за другим, отдались резкими толчками в теле, и его будто прибило к стене. Прозвучал еще один хлопок. Что-то нестерпимо-жгучее вдруг растеклось по всему животу ошеломительным приступом боли.

Очки сползли на нос.

Старик отпустил Гельмута. Он сполз по стене на колени, глядя перед собой непонимающими глазами, и раскрыл рот в удивлении, а затем почувствовал, как вместе с обжигающей болью немеют колени и кончики пальцев. Он свалился лицом на асфальт. Стекла очков треснули.

Старик отшвырнул пистолет в сторону и быстрыми шагами, не оборачиваясь, вышел через арку на улицу.

Боль расплывалась от живота по всему телу. Гельмут застонал, попытался поднять лицо и перевернуться набок. Любое движение делало еще больнее.

Он дотронулся ладонью до живота — было горячо, мокро и очень больно.

Он захрипел и с трудом скорчился в позе эмбриона, подогнув колени. Казалось, что так боль затихала, но нет, становилось все больнее и больнее, и он попытался закричать, но кисло-сладкая кровь хлынула из глотки и заполнила рот.

Вот еще не хватало, думал Гельмут. Бывает же. Ничего, ничего, выкарабкаюсь, и не из таких передряг выбирался.

Боль заполняла все, от боли темнело в глазах и шумело в ушах. Перед глазами все расплывалось в вязкой темноте. Шум в ушах становился все громче, громче и громче, а темнота перед глазами все плотнее и гуще, и она превращалась в плотную, беспросветную черноту.

— Больно? — спросила Чернота.

— Очень, — прохрипел Гельмут, не разжимая зубов.

— Ты знаешь, что это смерть? — продолжала Чернота.

— Да, — ответил Гельмут.

— А на каком языке говорила с тобой смерть?

— На русском.

— Смерть всегда говорит по-русски, — сказала Чернота и ушла.

Когда ушла Чернота, вокруг стало еще чернее, и боль разрывала все его тело, распухала и ширилась. Весь мир стал его болью.

Чтобы не думать об этой боли, надо думать о чем-то другом, сказал себе Гельмут. Да, надо думать о чем-то другом, но сначала надо придумать, о чем я буду думать. Придумать, о чем я буду думать, вот же глупая фраза. Ему вспомнился старик Писаренко с Колымы, который постоянно говорил, заваривая чифирь: вот, мол, сейчас чифирнем, отдохнем да подумаем о всяком. Думал Писаренко всегда вслух и о многом рассказывал. Он говорил, как в начале тридцатых годов работал заведующим складом в Тамбове, и однажды пьяный дворник уснул в мешках с картошкой, а молодая кладовщица Наташа, придя утром на смену, так завизжала с испугу, что на ее крики прибежал постовой. Постовые — забавные ребята. Постовым раньше работал один зэк, осужденный за кражу из магазина. Напился, вломился прямо по форме в магазин после закрытия, вытащил оттуда кассу и уехал в Кисловодск. Целый месяц на эти деньги гулял и отдыхал, а потом его поймали по совершенно нелепой случайности. Что же это была за случайность, как он там дальше рассказывал? Совершенно случайно как-то раз в редакции «Комсомольской правды» перепутали фотографии для передовицы, и вместо Сталина поместили на главную полосу портрет Молотова. Хорошо, что это заметили за полчаса до того, как газета отправилась в типографию, и все удалось быстро исправить, а то влетело бы по первое число — и хорошо, если отделаешься увольнением. Корреспондента спортивного отдела Сергеева как-то уволили за то, что тот опечатался и вместо «советский» почему-то написал «сладкий» — это так и вышло в печать, получился «сладкий футболист», и когда все улеглось, и редакция отделалась лишь увольнением Сергеева, все страшно хохотали — о чем он думал, когда писал «сладкий», и куда смотрел корректор? Гельмут вспомнил сладкие булочки с ванильным кремом, которые продавались на углу возле парка Фридрихсхайн, он всегда покупал их, когда они собирались попить кофе с отцом, и отец рассказывал о своих адвокатских делах. Был такой случай — владелец автомастерской, кажется, фамилия его была Кауфман, или Каутцер, сдал в аренду свою технику, а вернули ему покореженные и неработающие инструменты, а ему нужно было расплачиваться по долгам, и пришлось подавать в суд. И этот Кауфман тогда сказал забавную фразу: «Да чтобы у вас змеи в глазницах завелись!». Зачем он сказал про змей в глазницах, что за фантазия, почему именно змеи и именно в глазницах — и он вспомнил казарму в Бриуэге и кабинет начальника гарнизона, полковника Фернандеса, у него на столе зачем-то стоял самый настоящий человеческий череп. Именно он, Фернандес, передавал им задание взорвать мост через Тахунью, и когда он объяснял детали, Гельмут смотрел в пустые глазницы черепа на столе, а тот будто усмехался, и у него не было одного зуба. Как у старухи, которая в детстве рассказывала ему какие-то странные колыбельные, про речку, про уснувших котов, про лунное золото, про колокольчики… Про колокольчики еще писал этот Холодов в своей книге, но, черт возьми, откуда он знал про эти колокольчики, про те же самые колокольчики, которые говорят «дин-дон», когда ты засыпаешь, засыпаешь тихо, спокойно, глубоко и сладко, и весь мир засыпает вместе с тобой, как Черносолье, когда его заливает черной жижей от болотного сердца — расцветет ли оно, проснется ли оно? — но все засыпает, и все так темно и тепло, и уже совсем не больно, и птички уснули, собаки уснули, и колокольчики говорят «дин-дон».