И такое меня вдруг зло взяло… «Что ты нарисуешь, гитару на стенке?!» – ору.
Апостол отшатнулся, но смотрит упрямо, ровно так, без страха, хотя когда я быкую, и не такие в штаны накладывают. Гляжу, подходит к нам Рэмбрандт и заявляет: «Пацан дело говорит, Угрюмый». И зыркнул на Деда Мазая, Дед сперва на меня, потом на Гвира. А тот уж тащит карандаш с бумагой.
Угрюмый сделал еще один глоток:
– Прикинь, Грек, тридцать лет водой смыло, а помню так, будто вчера. Взял, значит, Апостол тот огрызок карандаша, взял листок, который ему Гвир из блокнота выдрал, а я на руки его смотрю, глаз отвести не могу. Пальцы у него были длинные, как у пианиста, но сильные, мужские. Он листок на край шконки положил, на голую доску и стал малевать… Вот не поверишь, Грек, минуты не прошло, как мы все вокруг него, как сопляки вокруг мамки сидели и смотрели. Он малевал так, как лабух в филармонии симфонию лабает за большой пианиной. Я тогда в жизни уж разного видал: баб красивых, бабла немерено, стволы, перья и прочую годноту, но такого, как этот Апостол рисовал… Как Рэмбрандт сказал, «не от мира сего». Вот ведь глянешь на него – обычный хмурый лох, таких на каждую зону вагон с прицепом. А когда он малевал, ты себя чувствовал так, будто нет вокруг ни стен, ни решеток, ни колючки, ни легавых с «калашами»… Будто жизнь не из дерьма состоит, а есть в ней и вправду и свет, и добро…
Я с удивлением глянул на Угрюмого и заметил у него в глазах… слезы! Выходит, плачут не только богатые в телевизоре, но и урки со стажем тоже так могут. Никогда бы не поверил, что такой, как Угрюмый, способен плакать, как обычный человек – не выть от боли, не материться от злости, а плакать, вспоминая, как кто-то рисует. Рисует!
В тот момент я решил, что слезы Угрюмого – воспоминание о первой встрече с Настоящим Искусством. Ясно, что это должно было стать потрясением. Но довольно быстро – стоило чуть-чуть поразмышлять – я понял, что дело тут совершенно в другом. Угрюмый, как ни крути, был не безграмотный пацан-беспризорник. Дом полковника НКВД – не сарай, где тупой дикарь в фуражке с синим околышем каждый вечер глушит водяру, вспоминая свои «подвиги» в подвалах Лубянки. Такие тупые монстры в системе, несомненно, были (кого там не было – так это белых пушистых кроликов), но достаточно копнуть документы (а я все-таки архивист), чтобы понять, что образованных людей хватало и в этой среде. И детей своих они воспитывали, может, и в строгости, в чем нет ничего дурного, но не в тупости. И в Третьяковку водили, и в прочие музеи, благо жили в Москве.