Первая часть концерта была прослушана мною в каком-то гигантском временном отрезке, не потому, что я так часто потом слушал эту вещь и в сумме ее проигрывание наберет беспрерывный месяц, а потому, что изначальное звучание я пережил как многочасовой сеанс воспитательного гипноза, как если бы ученый медиум хотел вызвать в моем воображении мгновенную панораму всей глубины человеческой биографии, всех человеческих возможностей, всего мирового грома. И это впечатление компактно, как маслина в пальцах. Его трудно пересказывать, как обычные люди переводят витки своей памяти в рациональную речь, с этим у меня трудности прежде всего остального. До сих пор я готов представить себе нормальную человеческую память как супермаркет, где под всем ярлыки и указатели выгоды, тогда как моя — дремучий и подвижный лес, белые деревца перебегают на место лип, те затихают в овраге, и дорожка за твоей спиной переваливается на другую сторону лужи. Мне, — снимающему жаркие, на все ухо, наушники, — была показана не чья-то индивидуальная память, а целый слепок человеческого опыта. Вся жизнь! Потрясение утомило меня.
Так вот, могучая и мучительная информация, почерпнутая только из возможностей музыкального искусства, обладала такой полновесностью и целым вневременным узнаванием, что иногда я мог бы поклясться, что Рахманинов до сих пор звучит у меня в голове и ни одного периода не пропущено, игла памяти не заездила пластинку, нет ни одной царапины, по которой она могла бы съехать, как в детской игре в кости — фишка попадает на скользкую точку и с ветерком летит на несколько ходов вперед. Но музыка играет без моего ведома, только сама по себе. Моего мысленного усилия никогда не бывает достаточно, чтобы включить эту музыку вовремя. Она начинает сладко плескаться в двойном дне ушной раковины, когда я с риском перехожу дорогу или в решительный миг впадаю в вялую прострацию, и тогда все прочь — я так хотел именно это услышать.
Хочется рассказать, как тесно память зависит от чувственности. В голове мелькнул было целый трактат, разумная монография, почти бесценная для науки. Он бы не удивил кабинетного психолога, но мог бы порадовать философа, купающегося в проруби. Но теперь, взявшись за дело, я снова все растерял. Нет, с этим я уже не справлюсь. Но, может быть, эти записи мне пригодятся потом, когда я захочу выстроить и сделать внятным свой рассказ. Все дело не в персонифицированной мумии памяти, а в том, чем она укутана. Есть совершенно особые формы чувственности, которые делают любую выдумку правдой.