Случился несколько раз — и однажды с устрашающей болью — припадок страха, что все в моих записях с начала студенчества — выдумано, что правды теперь не доискаться даже в том, на что я привык опираться в этом мире. Я бросился сверяться с воспоминаниями Шерстнева. Несколько раз был у него дома и под предлогом благовидного стиховедения расспрашивал его, когда появилось то или иное его стихотворение (в охапке вручную расписанных листов дата читалась наиболее отчетливо), что было за несколько дней до него. Шерстнева этот опрос, кажется, довел до блаженства. Мы много выкурили, пепельница трижды опорожнялась, мама Шерстнева спешно сотворила множество сладких вафель, и эти дымящиеся пласты нужно было свернуть в трубочку до того, как они наливались хрустом и затвердевали.
Для упражнения я попробовал представлять рисунок занавесок, обои, платья Юлий, рубашку Шерстнева. Некоторые детали, накиданные в блокнот в ванной Юлии Первой, можно было тут же проверить (там стояло удобнейшее сооружение для письма — круглая стиральная машинка, накрытая клеенчатым чехлом; тогда как в ванной Второй к моим услугам была только побелевшая стиральная доска, оставленная из благодарности за прошлую службу, автоматическая стирка шла на кухне, — но и на ребристом планшете мои блокноты заполнялись). Я записал: «Занавески темно-бежевые. Ростки бамбука в рисунке. У Шерстнева слегка желтая рубашка, на воротнике синие квадратики. Одна в черном платье. Другая в красном свитере с черными ромбами и черных джинсах». Я выскочил из ванной и, не пряча блокнота, побежал в Юлину комнату.
Меня сразу порадовали результаты. Шерстнев занял разобранное в кровать кресло и — о демон пародии — что-то отмечал в тонком синем блокнотике. Свитер его уложен был на подлокотник, а рубашка с широким однотонным воротом и в самом деле была украшена квадратами — полыми и разной величины. Но иные были зелеными, иные, покрупнее, желтыми, тогда как по фону был разлит морковный нектар с большим добавлением яблочного сока.
Вторая читала вслух стихи Кэрролла, — я знал это, так как до моей отлучки в ванную речь шла об «Алисе» и еще из коридора я уловил имя Шалтай-Болтая. Ноги Второй в тесных чулках тесно переплетались вдоль кровати, и юбка ее — черная, к моей радости — делилась, как растянутая гусеница, на несколько пушистых колец, между которыми ткань была гладка и эластична. В тонкий просвет неплотно сведенных краев сиреневой блузки зияла плоть живота, — что не так часто удавалось видеть об эту пору.
Хозяйка комнаты сидела в ногах у Второй Юлии, цвела и таяла в прямом свете люстры. И, кажется, была в джинсах.