Я утвердительно кивнул головой. Пока я пил крепкий черный чай, девушка вынимала из своего плоского и широкого сундучка ситцевые и сатиновые платья. Она бережно расправляла их и спрашивала совета, в каком платье ей лучше всего встретить Яптэко Манзадея.
— Надень голубое, — сказал я, — оно самое простое и красивое.
— Оно не по моде сшито, — сказала девушка. — В Москве носят такие платья?
— В Москве всякие носят, — ответил я и, попив чаю, вышел из чума.
Необычная тишина стойбища удивила меня. Казалось, все вымерло в этот полуденный час. Недвижимо висел над Красным чумом флажок, похожий на пионерскую косынку. Прямая трава, жесткая, как наконечники стрел, пролегла от чума к чуму, уже тронутая дыханием осени. Трава была жестка, и бледно-золотые линии умирания окаймляли листья.
«Скоро здесь станет грустно», — невольно подумал я и посмотрел на горизонт.
Казалось, плоское и широкое облако, приземлившееся к сопкам, ползло от ложного горизонта. Немного левее катились два других облачка. Это пастухи гнали стада, торопясь на праздник Оленя.
Я вернулся в чум, чтобы предупредить об этом Тоню Вылко.
Девушка сидела у костра. Синее платье лежало на шкурах. Приподняв крышку сундука, девушка вытащила тобоки, вышитые сукнами всех цветов радуги, — тобоки для любимого парня. Она достала из сундучка кисет, разукрашенный бисером, с инициалами Яптэко, и, уже не смущаясь меня, пела песни, каких немало сложил ее народ.
Ветер летит по тундре —
Это дыханье мое.
Звезды над чумом светят —
Это глаза твои.
Горько мне!
Звезды померкнут…
Горько мне!
Ветер улетит…
Мне же,
Как чайке без крыльев,
Быть от тебя далеко…
— Как ты думаешь, в какой чум сначала он войдет? — неожиданно спросила девушка.
Я не успел ответить. Щелканье оленьих копыт и свист ясовея за чумом задержали мое внимание.
— Торопись, — сказал я, — стадо уже в долине. Это, наверное, он.
Девушка побледнела. Она торопливо схватила синее платье, и я отвернулся, чтоб не смущать ее во время одевания.
— Не надо, — сказала она упавшим голосом, — я не буду одеваться.
Смятение и мертвенную бледность я увидел на лице девушки.
— Это он? — спросил я.
— Да, — тихо ответила она, судорожно тиская в руках платье, и, точно боясь чего-то, попросила: — Мне сейчас очень тяжело. Оставь меня одну. Я буду реветь.
Я покинул чум в смутном ощущении какой-то большой правды, еще не понятой мной. Я вышел из чума и увидел посреди стойбища упряжку. Подбежав к ней, я нерешительно произнес имя человека, сидящего на нартах.
— Яптэко! — сказал я. — Здравствуй, Яптэко!
Человек быстро повернул ко мне бледное лицо, искаженное многими месяцами страданий.