Он присел на корточки и потянул за руку Фана Седьмого, чтобы взвалить его себе на спину, но тот заорал от боли, и на глазах у отца комок гаоляновых листьев, которым была заткнута рана, выпал, из раны показались белые кишки, а вместе с ними вырвался горячий запах крови. Дедушка положил Фана Седьмого на землю. Тот без конца стонал:
— Брат… будь добр… не мучай меня… пристрели…
Дедушка снова присел и стиснул руку Фана Седьмого со словами:
— Я тебя на себе дотащу до Чжан Синьи, доктора Чжана, он вылечит твою рану…
— Брат… скорее… не заставляй меня терпеть… я уже ни на что не сгожусь…
Дедушка, прищурившись, посмотрел на хмурое августовское небо, украшенное яркими звёздочками, протяжно вздохнул и спросил у отца:
— Доугуань, у тебя в пистолете патроны остались?
— Да.
Дедушка забрал у отца браунинг, взвёл затвор, а потом посмотрел в тёмное небо и сказал:
— Седьмой братец, уходи со спокойным сердцем, пока у меня, Юй Чжаньао, будет что есть, твоя жена и сын не помрут с голоду.
Фан Седьмой покивал и закрыл глаза.
Дедушка поднял пистолет, словно каменную глыбу весом в тысячу цзиней;[51] он весь содрогался от этой тяжести. Фан Седьмой открыл глаза и взмолился:
— Брат…
Дедушка резко отвернулся, из дула вылетел огненный шар, осветивший кожу на голове Фана Седьмого, отливавшую синевой. Фан Седьмой, стоявший до этого на коленях, быстро повалился вперёд, поверх своих вывалившихся внутренностей. Отец не мог поверить, что в животе одного человека помещается столько кишок.
— Чахоточник, тебе тоже пора в путь, раньше умрёшь — быстрее переродишься, возвращайся, снова будем бить японских ублюдков! — Дедушка выпустил оставшийся в браунинге патрон прямо в сердце Чахоточника, жизнь которого и так висела на волоске.
Хотя дедушка привык, как говорится, косить людей как коноплю, но после убийства Чахоточника он кинул на землю пистолет, а рука повисла вдоль тела, словно дохлая змея, и у него не осталось сил её поднять.
Отец поднял браунинг, сунул за пояс и потащил дедушку, как пьяного, со словами:
— Пап, пошли домой. Пап, пошли домой…
— Домой? Домой! Домой…
Отец, ведя за руку дедушку, поднялся на насыпь, и они неуклюже побрели на запад. В небе уже взошла луна, успевшая стать почти полной к девятому числу восьмого лунного месяца,[52] и холодный свет лился на спины дедушки и отца, освещая величавую, словно грандиозная, но неповоротливая китайская культура, реку Мошуйхэ. Кровавая вода раздразнила белых угрей до исступления, они резвились и кружили в реке, то и дело мелькая на поверхности серебристыми дугами. Синяя прохлада, парящая над рекой, вступала в схватку и сливалась с красным теплом, поднимавшимся над гаоляновым полем, сплавляясь в прозрачную дымку. Отец вспомнил густой подвижный туман в это утро, когда они выступали в поход; день казался таким долгим, будто минуло десять лет, но при этом очень коротким, будто он успел лишь раз моргнуть. Он вспомнил, как мама в бескрайнем тумане стояла на околице, провожая его, эта сцена была далеко, словно на краю неба, но близко, перед глазами. Он вспомнил все трудности, с которыми столкнулся отряд в гаоляновом поле, вспомнил, как пуля угодила в ухо Ван Вэньи, как пятьдесят с лишним бойцов рассеялись по шоссе на подходе к большому мосту, словно овечий помёт. А ещё острый меч Немого, злой взгляд, голову японского чёрта, летящую по воздуху, сморщенный зад японского старикана, маму, которая упала на насыпь, словно феникс, раскинувший крылья… лепёшки-кулачи, рассыпавшиеся по земле… падающие друг за другом стебли красного гаоляна… гаолян, падающий, как герои…