6. На пути в университет миллионов
Ленинград-Карелия, январь 1928 года (30 месяцов до р.н.м.)
Этап — эдакое простое, понятное слово, овеянное романтикой восстания декабристов, песнями Высоцкого и русским шансоном. Для меня же в нем сошелся как отчаянный страх соприкосновения с настоящим уголовным миром, так и нестерпимо манящая жажда хоть каких-то перемен, — однообразный «санаторий» Шпалерки неторопливо, но абсолютно реально сводил с ума. Хоть слухи о дороге на Соловки ходили самые что ни на есть жуткие, я смотрел на будущее с оптимизмом. А что, более-менее сыт, здоров и очень неплохо одет: отданные сокамерниками за ненадобностью старое пальто с торчащими во все стороны клочьями ваты и жалкий, облезлый треух великолепно маскировали неприлично тонкий, но теплый костюм 21-го века, точно так же как калоши «от товарища Кривача» прикрывали ботинки, весьма экзотичные для данного отрезка времени и пространства. Ни дать, ни взять здоровенный, отъевшийся на казенных харчах бомжара со свалки. Чемоданов и баулов нет, грабить нечего. Зато отпор, если что не так, обещает быть неслабым.
В любом случае, от моих желаний и душевных метаний не зависело ровным счетом ничего. Через пять дней после оглашения приговора вызвали из камеры «с вещами», сунули в руки три булки пайка и без лишних сантиментов впихнули в автозак в компании с парой десятков коллег-заключенных. Не слишком приятное приключение, но после камерной стабильности новые люди, обрывки сдавленных фраз, а главное, доносящийся из-за хлипких стенок крики и звуки большого города ввергли меня в удивительное состояние испуганной экзальтации. Так что, спрыгнув из знаменитого, но на поверку жалкого и скрипучего грузовичка-воронка на грязный, утоптанный арестантами снег, я едва не задохнулся от холодной волны, пробежавшей снизу вдоль позвоночника к сердцу: неужели «оно», наконец-то, началось?
И с удивлением и даже некой парадоксальной обидой констатировал: обещанные ужасы откладываются. Нет и в помине оскала собачьих клыков в лицо, задорного мордобоя, пристрастных обысков и обещаний стрелять без предупреждений. Атмосфера, если соотнести ее со средним уровнем бытового зверства эпохи, царит чуть ли не семейная — нестройная толпа с подъезжающих автозаков медленно сочится между двойной цепью равнодушных солдат к дверям вагонов, начальники конвоев, устало переругиваясь, сверяют накладные на живой груз, а чуть поодаль пяток бойцов с обнаженными шашками в руках отгоняют прочь жен, детей, родителей, друзей, сослуживцев — всех тех, кто пытается, возможно в последний раз, увидеть дорогое лицо, а при удаче услышать прощание, бодрое по форме, но безнадежное в своей сути. Последнее, впрочем, сделать не просто — сотни криков превращаются сплошной нечленораздельный вопль человеческого горя, в котором без остатка тонут отдельные слова и голоса.