Даже под слоем косметики было заметно, как она побледнела. Ресницы судорожно заморгали.
— Будь умницей, милый. Отдохни… Постарайся ни о чем не думать…
Она открыла дверь, в последний раз взглянула на Флавьера и помахала ему рукой. Дверь закрылась. Ручка больше не двигалась. Стоя посреди комнаты, Флавьер не отрывал от нее глаз. Наверное, она вернется. Вот только когда? Он готов был выбежать за ней в коридор, крикнуть во весь голос: «Мадлен!» Но он сказал правду. Это он был ее пленником. На что он надеялся? Запереть ее в этом номере? Следить за ней днем и ночью? Но сколько бы он ее ни сторожил, это не позволит ему проникнуть в тайники ее памяти. Истинная Мадлен свободна, но она не здесь. У Флавьера лишь ее пустая оболочка, оставленная ему из милости. Но придет день, когда разлука станет неизбежной. Их любовь чудовищна. Она обречена на гибель… На гибель!
Флавьер ударил ногой по стулу, стоявшему перед туалетным столиком. А как же гостиница, в которой она сняла себе номер? Покупки, которые она делала тайком от него? Разве не ясно, что она собирается сбежать? В этом-то нет ничего таинственного. После Жевиня у нее был Альмарьян. После Флавьера будет кто-нибудь еще… «Да я ревную! Ревную Мадлен!» — усмехнулся он. Разве это не абсурд? Он прикурил от золотой зажигалки и спустился в бар. Есть не хотелось. Не хотелось даже выпить. Он заказал коньяк, чтобы можно было посидеть в кресле. Лишь одна лампочка освещала разноцветные бутылки. Бармен читал газету. С рюмкой в руках Флавьер откинул голову на спинку и смог наконец закрыть глаза. Перед ним возник образ Жевиня. Он подло обошелся с Жевинем, а вот теперь и сам оказался в таком же положении. В каком-то смысле он сам был Жевинем. Он тоже жил с чуждой ему женщиной, которая была его любовницей — все равно что женой. Будь у него знакомый, он бы, вероятно, попросил у него совета. Будь у него друг — умолял бы его последить за Мадлен. Вот до чего он дошел… Он вновь видел Жевиня в своей конторе, слышал его голос: «Она чудная… Она тревожит меня…»
— Бармен! Еще коньяку!
Слава богу, Жевинь так никогда и не узнал всей правды. А если бы знал? Как бы он тогда поступил? Тоже стал бы пить? А может, пустил бы себе пулю в висок? Ведь истина может оказаться столь ужасна, что ум не в силах будет ее осознать, не пережив глубокого душевного потрясения, куда более опасного, чем физическое недомогание, которое вызывал у Флавьера вид бездны. И надо же было такому случиться, что именно ему, единственному из всех, выпало хранить эту тайну. Безрадостную тайну, лишь усугублявшую его страх перед жизнью. Нет, он был совершенно спокоен, ум его приобрел необычайную ясность. Он мог без содрогания заглянуть в свое прошлое. Он сам видел ее под стенами колокольни, видел кровь на камнях, изуродованное, разбитое тело. Потом Жевинь рыдал над трупом жены. Консьержка помогла ему обрядить ее бренные останки. Полицейские подвергли тело Мадлен скрупулезному осмотру. В этом отношении у него не было сомнений. Так же как их не могло быть у римских солдат, некогда игравших в кости у подножия креста. Головокружение охватывало его, когда он думал о Полине Лажерлак, покончившей с собой, когда с горячечной дрожью вспоминал слова Мадлен: «Это не больно», и особенно когда вызывал в памяти сцену в церкви и спокойную решимость Мадлен… Жизнь была ей в тягость… и она рассталась с ней. Но разве Рене жилось легче? Нет. И что же?.. От этих мыслей голова у Флавьера шла кругом, он испытывал невыносимое уныние, какую-то опустошенность, как бывает, когда пытаешься осмыслить бесконечность, то есть нечто такое, что будет продолжаться всегда — бесконечно, беспрерывно, безгранично!