— Может, поднимемся на второй этаж? — предложил Сильвен.
— Правильно, — подхватила Клодетта. — Теперь я покажу вам комнаты для гостей, ваши комнаты.
— Наши комнаты?
— Разумеется! Не собираетесь же вы возвращаться в свой ужасный пансион? Места здесь на всех хватит.
— Но как же ваша мама?
— Что — мама? — спросила Клодетта.
Возражение было ей непонятно. Никто никогда не обсуждал ее решений. Она всегда делала что хотела, и все Сильвен тут же вспомнил мучительную сцену в «Каравелле», взбешенное и вместе с тем… умоляющее лицо Франсиса Фомбье.
От приглашения еще можно было, отказаться, найти какой-нибудь предлог. Но куда там! Симона, гордая, ретивая Симона, всегда готовая воспротивиться любому принуждению, — эта самая Симона улыбкой, всем своим поведением выражала согласие. Она подчинилась, и Сильвен с тревогой заметил на ее лице какую-то необъяснимую радость.
Тогда он сам сказал:
— Нет. Благодарю вас, но это невозможно.
— Почему?
Почему? На это Сильвен, разумеется, ответить не мог. Он даже сам не понимал, откуда у него взялась такая щепетильность. И снова, на сей раз без всякой надежды, он посмотрел на сестру. Она просто не имела права! Неужели непонятно? Почему! Почему! Сильвен вообще никогда не задавался подобными вопросами. Но и никогда, правда, ни одни глаза, прозрачные, как у Клодетты, не переворачивали ему до такой степени душу.
— Вы в самом деле слишком любезны, — пробормотала Симона.
Они поднимались теперь по лестнице из светлого дуба. Сильвен тащился сзади, и каждый шаг давался ему с трудом. Он чувствовал, что проиграл. На комнаты — свою и сестры — он глянул лишь мельком, а между тем они выглядели очень приветливо: широкие окна смотрели в сад, за которым меж изогнутых ветвей двух сосен проглядывало море.
— Франсуа привезет ваши вещи, — продолжала Клодетта. — Вы будете здесь жить, сколько захотите. У нас никого не бывает… из-за мамы. Так что для меня ваш приезд — просто удача.
Сильвен молча слушал, как Симона рассыпается в благодарностях. «Откуда столько жеманства! Она что, уже представляет себя владелицей виллы?..»
Он презирал Симону. Презирал Клодетту. Презирал «Мениль». Но больше всего презирал себя, и это чувство было таким страстным, зрелым, непривычным, что ему даже показалось, будто он раздвоился, в его собственном теле поселился кто-то чужой.
— Сильвен, с тобой говорят.
— Простите, я задумался.
— Я сказала, что вы можете здесь сколько угодно писать, — продолжала Клодетта. — Если вам что-нибудь понадобится, у папы остались всякие принадлежности. Он ведь был великолепным художником. Получил даже несколько медалей в Париже…