Фантастика 1991 (Амнуэль, Никитин) - страница 122

Рука его вдруг зависла в воздухе с наклоненной бутылкой:

— О! У тебя что-то новое. Перешла на фантастические пейзажи?

— Я была на выставке Гущина. Он работал во Франции, потом вернулся умирать в Саратов, — глухо сказала Марина, — некоторые гущинские вещи меня потрясли. Он будто что-то мог разглядеть, понимаешь, неземное, точнее — ненынешнее, из какого-то отдаленного будущего…

Мужчина поднял стакан:

— Из Франции, говоришь? А у нас один архитектор уехал в Вену и неплохо там устроился. А ведь малый — середнячок. Вот и я думаю… Поедем, а?

Художница отхлебнула из стакана и, не закусывая, прижала тыльную сторону ладони ко рту. Растерянно спросила:

— Но как же это — уехать? И все?

— А как уезжали и уезжают, — грубо сказал он, — что, все изменники, что ли? Я ведь не с Россией хочу порвать, а с нынешней бестолковостью и хамством, со стоянием в очередях, с бесконечным враньем и обещаниями. Я устал ждать, пока меня оценят…

Ответ Марины «каппа» отсекла. Следующую порцию воспроизведения компьютер выдал с еще большим эффектом иллюзорности — самоподстройка, введенная, очевидно, в программу, работала за счет накопившейся статистики. Было видно даже, как от выпитой водки у женщины набухли подглазные мешки. Ее хорошенькая, головка тяжело клонилась набок. Мужчина, искоса взглянув на тахту, положил руку на шею Марины под стянутые тугим узлом волосы. Она поежилась:

— У меня ощущение, что на нас смотрят. Вот странно.

Холмов влажным пальцем ткнул клавишу перемотки. Он понял, что проскочил целое десятилетие, когда увидел большую бригаду деловитых школьников, с азартом строивших модель космического корабля. «Время Гагарина: шестьдесят первый год», — прошептал он, подкручивая аппаратуру: в этом более глубоком слое взаимодействие оставило не такие сильные следы, компьютерная система работала со сбоями, рывками. Все же можно было понять, что помещение оборудовано, как подростковый клуб, — кто-то «качал пресс» на шведской стенке, в углу резались в шашки. Звук был слабый.

Холмов углубился во время сороковых годов, переключив «каппу» на максимальную производительность. Перед глазами его замаячили неясные силуэты, вспышки лилового света чередовались с полной темнотой.

Хриплый, хватающий за сердце вой сирены и устрашающий грохот взрывов рвал барабанные перепонки, стеклянный водопад звенел на асфальте Невского, гремели сорванные листы кровельного железа. Чердак скрипел и охал, и все здание ходило ходуном, как старый корабль в штормовом море. Мертвый свет шарящих по небу прожекторов слабо подсветил темную внутренность чердака. Холмов содрогнулся: прямо перед ним-раскачивался, шаркая по стене, изуродованный, развороченный человеческий торс. Изображение было смазанным и от этого еще более жутким. Рядом на полу смутно белели, словно в кошмарном сне, оторванные руки и ноги. Еще дальше, как догадался наконец Холмов, громоздились кучей сломанные костыли и протезы, куски гипсовых панцирей, снятых с изувеченных людей, умерших или выживших. Весь чердак был наполнен, забит горем, непомерным людским страданием. Близкий разрыв бомбы тряхнул здание, кошмарный госпитальный хлам будто ожил, и гипсовый торс качнулся прямо на Холмова. Он автоматически мгновенно протянул руку к терминалу, но рука погрузилась в пустоту: терминала не было. Тогда он отшатнулся от торса, как от призрака, и выхватил из нагрудного кармана спасательную коробочку Христофора.