Был тягостный знойный день. Солнце стояло в зените, темное и зловещее, как в начале затмения. Высокое поначалу, тлеющее малиновым угольком, оно росло, превращалось в гигантский огненный шар, опускалось все ниже с явным намерением сжечь все на Земле. Раскаленный воздух дрожал, как над костром. Обуглились, скрючились листья на деревьях и бумажки в урнах. Потом начали чернеть и дымиться заборы и деревья. Всполохами с шипением падал с неба огонь, тут и там скользили огненные змейки.
Клубились паром, сохли русла рек, плавились камни, и люди в смертной тоске кричали как звери, а звери плакали как люди. Живое тщилось уползти, вжаться, зарыться в прохладную спасительную землю, втискивалось, набивалось в трещины, пещеры, колодцы. Это был неравный бой между небом и землей.
Она вбежала в дом, где ее сынок в кроватке растирал сонные глаза и хныкал: «Боюсь, боюсь». И она сделала единственное, что могла сделать: крепко прижала его головенку к груди и шепнула: «Не бойся, это всего лишь страшный сон. Потерпи. Будет немножко больно и страшно, но я буду с тобой. Ты только помни, что это сон. Скоро мы проснемся, и все будет хорошо». И тут проснулась вся в поту и, задыхаясь, откинула тяжелое жаркое одеяло.
Как-то она пришла из школы чернее тучи. Не бросила с порога «привет», не села с ним на кухне пить чай, который он разогревал к ее приходу. Сразу прошла в спальню, легла на тахту и лежала, как мертвая. «Ну, чего опять? — сказал он по-стариковски ворчливо. — Что с тобой стряслось?»
А стряслось то, что детинушка Абрацумян из 8 «г» потрогал ее пальто и сказал: «А у нас у папы сиденья из такой же ткани в машине». Кретин. Так его и назвала культмассовый сектор Катя Малышева. Девочки в этом возрасте тоньше, взрослее мальчишек.
Сын долго размашисто ходил по диагонали комнаты. «Я пойду работать. Буду до школы газеты разносить». «Не выдумывай! — крикнула она, живо вскочив, и пристукнула кулачком по пледу. Это была давняя больная тема, и когда время от времени они на нее соскакивали, она сразу переходила на крик. — Пойдешь работать, только когда исправишь тройки. Стыдоба, сын учительницы троечник!» Он слушал ее крик, как музыку: главное, она ожила, а крик можно перетерпеть.
Вдруг он перестал ходить в парикмахерскую. И посвятил ее в свои планы, лишь отпустив волосы ниже лопаток: «В парикмахерской принимают волосы, сто грамм две тысячи рублей».
В знаменательный день вернулся стриженый наголо, смешной и страшно разочарованный. «Заплатили в два раза меньше. Еще и обвесили». Тогда на эти деньги они и вправду купили для нее в кредит зимнее пальто. «Смотри, — крикнула она из примерочной, кокетливо пряча лицо в высокий меховой воротник, — я кутаюсь в твои волосы!»