Матвею Кабанину нравилась эта песня. Он ее слышал много раз! И оттого только веселее ходила плетка по бокам стиснутого путами Никиты Шереметева. Как же хотелось Антону остановить гнусного Кабанина, и каким путем, все равно! Хоть мечом! Но тогда с жизнью пришлось бы прощаться! А Шереметеву, он понимал, все равно гибнуть. Не он бы, Антон, донес, другой бы нашелся! И потому наступил Антон Кураев на совесть свою, заглушил сердце крепким вином, которого, как оказалось, тоже в пыточной было в достатке. И постарался вспомнил всю злость, кипевшую в сердце, когда его отхаживали плетьми в шереметевском имении. И упрашивал уже зло, глядя глаза в глаза, а то и крепко держа за бороду бывшего хозяина:
– Сознавайся, Никита Васильевич! Во всем сознавайся! Хуже ведь будет! Говори, как Старицкому угодить хотел! – требовал он. – Помни, всегда может быть еще страшнее!
Но измученный Шереметев был крепок в своей воле. И только совестил и проклинал палача, бывшего слугу, когда набирался сил. И понимал Антон, разом трезвея, как тот прав! И не смел ответить, попросить прощения, чтобы грех ему отпустил великий, потому что рядом трудился изувер Алексея Басманова.
В кремлевском каземате их было не трое. Четверо! В углу у лампадки сидел молодой писарь. Тенью сидел! Зайцем под кустом! Перед ним лежал развернутый свиток. В руке писарь держал гусиное перо. Он старался не смотреть на корчившегося на дыбе человека, мучившегося и страдавшего. И уши бы заткнул, чтобы криков его не слышать, да записывать должен был все слова погибающего боярина.
– А как тебя звать? – еще прежде спросил у молодого человека Антон.
– Гриша я, – поднявшись, не выпуская перо из руки, быстро ответил он.
– А полное имя как твое? – нахмурился Антон. – Да сиди ты!
– Григорий Павлович Сивцов, – опускаясь, выдохнул тот.
– Это другое дело. Слушай, Гриша, ничего не упускай, но где он меня хулит, того не надо, понял?
– Понял, Антон Степанович, – кивнул щуплый писарь. – Да только велено-то все писать…
– Говорю: молчи о том! Навет это! Понял, писарь?!
Неумолимо приближался срок настоящей пытки. Час откровения! После которого кончают жертву.
– Хватит уже присказок, Антон Дмитриевич, – сказал дюжий палач. – Размялся я! Царь-батюшка особо любит, когда они кричат, – пытка шла уже более трех часов. Истерзанное тело боярина Шереметева сочилось кровью, как свежий кусок мяса. Да еще было опалено. – Будет нам жалеть его! У меня и клещики для ноготков есть, и шило раскаленное для седалища. Должен он понять, что говорить-то придется!
Кабанин одел рукавицы и вытащил из печи раскаленный штырь.