Возвращение (Ремарк) - страница 155

— Да, ничего этого больше нет, — говорю я.

— Мы жили раньше словно в оранжерее, — задумчиво говорит Георг. — Теперь мы старики. Но хорошо, когда во всем ясность. Я ни о чем не жалею. Я только подвожу итог. Все пути мне заказаны. Остается только жалкое прозябание. А я прозябать не хочу. Я не хочу никаких оков.

— Ах, Георг, — восклицаю я, — то, что ты говоришь, — это — конец! Но и для нас, в чем-то, где-то, существует начало! Сегодня я это ясно почувствовал. Людвиг знал, где его искать, но он был очень болен…

Георг обнимает меня за плечи:

— Да, да, Эрнст, постарайся быть полезным…

Я придвигаюсь к нему:

— В твоих устах это звучит безобразно, елейно, Георг. Я не сомневаюсь, что есть среда, где чувство товарищества живо, но мы просто не знаем о ней пока.

Мне очень хотелось бы рассказать Георгу о том, что я только что пережил на лугу. Но я не в силах выразить это словами.

Мы молча сидим друг подле друга.

— Что ж ты теперь собираешься делать, Георг? — помолчав, снова спрашиваю я.

Он задумчиво улыбается:

— Я, Эрнст? Я ведь только по недоразумению не убит… Это делает меня немножко смешным.

Я отталкиваю его руку и испуганно смотрю на него. Но он успокаивает меня:

— Прежде всего я хочу немного поездить.

Георг поигрывает тростью и долго смотрит вдаль:

— Ты помнишь, что сказал как-то Гизекке? Там, в больнице? Ему хотелось побывать во Флери… Опять во Флери, понимаешь? Ему казалось, что это излечит его…

Я киваю.

— Он все еще в больнице. Карл недавно был у него…

Поднялся легкий ветер. Мы глядим на город и на длинные ряды тополей, под которыми мы когда-то строили палатки и играли в индейцев. Георг всегда был предводителем, и я любил его, как могут любить только мальчишки, ничего не ведающие о любви.

Взгляды наши встречаются.

— Брат мой «Сломанная рука», — улыбаясь, тихо говорит он.

— «Победитель», — отвечаю я так же тихо.

2

Чем ближе день, на который назначено слушание дела, тем чаще я думаю об Альберте. И как-то раз я вдруг ясно увидел перед собой глинобитную стену, бойницу, винтовку с оптическим прицелом и прильнувшее к ней холодное, настороженное лицо — лицо Бруно Мюкенхаупта, лучшего снайпера батальона, никогда не дававшего промаха.

Я вскакиваю, — я должен знать, что с ним, как он вышел из этой переделки.

Высокий дом со множеством квартир. Лестница истекает влагой. Сегодня суббота, и повсюду ведра, щетки и женщины с подоткнутыми юбками.

Резкий звонок, слишком пронзительный для этой двери. Открывают не сразу. Спрашиваю Бруно. Женщина просит войти. Мюкенхаупт сидит на полу без пиджака и играет со своей дочкой, девочкой лет пяти с большим голубым бантом в светло-русых волосах. На ковре речка из серебряной бумаги и бумажные кораблики. В некоторые наложена вата — это пароходы: важно восседают в них маленькие целлулоидные куколки. Бруно благодушно покуривает небольшую фарфоровую трубку, на которой изображен солдат, стреляющий с колена; рисунок обведен двустишием: «Навостри глаз, набей руку и отдай отечеству свою науку!»