Надежда вспыхнула вновь, обострив все чувства, и я услышал голоса. Говорили на жуткой смеси русского и украинского языков.
— Пойду я, Надийко, вечереет уже, а мне еще неблизкий путь до ночи одолеть надо, — произнесла женщина с глубоким низким голосом.
— Остались бы до завтра, тетю Мотрю, куда вы, на ночь глядя, поедете, чай, не лето на дворе. — Голос второй женщины вызвал неожиданную волну радости: «Мама», — возникло в сознании вместе с желанием подняться и броситься на шею.
— Да я не к себе — на хутор, к Петру Кривому поеду, дорога твердая, по свету успею. Дочка у него на сносях, но не при поре. Сына свово старшего с утра ко мне прислала — переказать, что поперек у нее начал болеть и живот хватает. Я уже к ним засобиралась, как твой Иван прилетел. Я мальцу зелье передала, но надо самой посмотреть, как и что, там и заночую. Ты все помнишь, что я наказывала?
— Все помню, тетю Мотрю. Сейчас, как печь на ночь протапливать стану, яйцо, которым вы Богдана откатывали, в огонь брошу, завтра с утра пепел выгребу и подальше от дома прикопаю.
— Богдана ни о чем не расспрашивай и детям накажи, бо начнут шуткуваты, от кого он в лесу среди бела дня так тикав, что загремел о пень головой. И помни наш уговор, Надийко: ты так решила — что бы ни случилось потом с Богданом, моей вины в том нема. Нельзя таким наговором дитятю откатывать — не каждого мужа можно. Бабка моя, хай земля ей будет пухом, когда меня учила, все приговаривала: «Цей наговор, Мотрю, только для мужа, духом сильного, и то когда другого выхода нет: от смерти спасти, душу ушедшую в тело прикатать. Мужа, духом слабого, оставь лучше помирать. Для жёнок и детей и думать о нем забудь — лишатся разума, а ты грех на душу возьмешь, век не отмолишь».
— Тетю Мотрю, не рвить мени сердце. — Голос «матери» наполнился болью и злостью человека, принявшего жестокое, но необходимое решение. — Вы ж знаете моего Богдана. Вы его тем летом от переляка[1] уже откатывали. И так его все блаженным кличут, и без вашего наговору. Клин клином вышибают. Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Что бы ни было, то мой грех будет, мне и отмаливать. Он мне Богом данный, так и зовут мое дитятко — Богдан, я за него на любой грех пойду, но его не брошу помирать, как пса бездомного.
— Молодая ты еще, Надийко, думаешь, смерть — то самое страшное? Бывает беда страшнее смерти. А у тебя, кроме него, еще трое да муж — о них тоже думай.
— Не так уж я и молода, тетю Мотрю, чтобы того не знать…
Две женские фигуры промелькнули на фоне маленького тусклого окна, в одной я узнал женщину, которая откатывала меня яйцом, вторая, выше ростом и стройнее, вновь вызвала во мне волну радости и узнавания: «мама». Скрипнула дверь в сени.