- "Отелло", - подхватил Белавин. - Не знаю, как в этот раз, а иногда прелесть что бывает! Главное, меня публика восхищает - до наивности мила: чем восхищается и что ее трогает...
- Да, - произнес односложно Калинович, решительно бывший под влиянием какого-то столбняка.
- Удивительно! - подтвердил Белавин.
Студент, слушавший их внимательно, при этих словах как-то еще мрачней взглянул на них. Занавес между тем поднялся, и кто не помнит, как выходил обыкновенно Каратыгин{250} на сцену? В "Отелло" в совет сенаторов он влетел уж действительно черным вороном, способным заклевать не только одну голубку, но, я думаю, целое стадо гусей. В райке и креслах захлопали.
- Что ж это такое? - произнес тихо Белавин, потупляя глаза.
Калинович, ничего почти не видевший, что происходило на сцене, отвечал ему из приличия улыбкой. Студент опять на них посмотрел.
- Не хорошо-с, не хорошо!.. - повторил Белавин.
- Отчего ж не хорошо? - отнесся вдруг к нему студент с разгоревшимися глазами.
- Оттого не хорошо, что не по-человечески говорят, не по-человечески ходит: очень уж величественно! - отвечал с улыбкою, но довольно вежливо Белавин.
- Это он делает как полководец, который привык водить войска на поле битвы, это, я полагаю, исторически верно, - сказал студент, пожимая плечами.
- Даже великолепное звание полководца не дает ему на то права, возразил Белавин. - Величие в Отелло могло являться в известные минуты, вследствие известных нравственных настроений, и он уж никак не принадлежал к тем господам, которые, один раз навсегда создав себе великолепную позу, ходят в ней: с ней обедают, с ней гуляют, с ней, я думаю, и спят.
Проговоря это, Белавин взглянул значительно на Калиновича. В продолжение всего действия, когда, после сильных криков трагика, раздавались аплодисменты, оба они или делали гримасы, или потупляли глаза. С концом акта занавес упал. Белавин, видимо утомленный скукою, встал и взял себя за голову.
- Двадцать пять лет, - начал он с досадою и обращаясь к Калиновичу, этот господин держит репертуар и хоть бы одно задушевное слово сказал! Крики и крики - и больше ничего! Хорош, мне рассказывали, способ создания у него ролей: берется, например, какая-нибудь из них, и положим, что в ней пятьсот двадцать два различных ощущения. Все они от йоты до йоты запоминаются и потом, старательно подчеркнутые известными телодвижениями, являются на сцену. Сердит я на вас - я сейчас отворачиваюсь, машу на вас руками. Люблю я вас - я обращаю к вам глупо-нежное лицо, беру ваши руки, прижимаю их к сердцу. Устрашить хочу вас, и для этого выворачиваю глаза, хватаю вас за руки, жму так, что кости трещат, - и все это, конечно, без всякой последовательности в развитии страсти, а так, где вздумается, где больше восклицательных знаков наставлено, и потому можете судить, какой из всего этого выходит наипрелестнейший сумбур.