принимал как очередное наказание, что мне всю жизнь придется слушаться тех, кто врет. Кто, как говаривала бабушка, «
лебездит» перед гостями, а потом, когда они уйдут, их высмеивает и
«страмит» (суммарное, как я теперь понимаю, слово из «стыдит» и «срамит»).
Такие-то вот люди и будут всегда моими начальниками, они всю жизнь будут главнее меня. Именно потому, что врут, как папа и мама, а папа и мама — мои самые главные начальники.
И я, сопя сосредоточенно, бездумно и безо всякого смысла долбил по кругляшкам старой — даже по тем временам! — печатной машинки «Москва»: «Миллионы центнеров с гектара». Такая фраза склеилась в моем мозгу на потеху взрослым. Слова были извлечены мной из обрывков «последних известий», слышанных мною по радио. Наверное, «миллионы» и «центнеры с гектара» были из разных сообщений диктора, потому что, как я узнал позже, столько хлеба собрать нельзя даже при самой заоблачной советской урожайности. Просто я печатал очень медленно и не успевал «стенографировать» все подряд…
И еще в то холодное, мокрое лето все повторяли вслед за радио: спасти урожай, гибнет зерно.
— Почему опять — последние известия? — спрашивал я. — Ведь были уже последние. И вот опять. Надоело. Зачем они обманывают, что больше не будут говорить известия, что это в последний раз?
Меня не понимали, а бабушка знай ворчала, кивая в сторону черного, округлого, зашторенного желтой сеточкой радио: «Все лезут и лезут к нам, все лезут и лезут эти американцы проклятые, чего им от нас надо?»
«Сколько-то там центнеров с гектара», «перевыполнение плана по надоям»… Я знал, я чувствовал вранье. Вокруг только и разговоров было, что о мясе, все мечтали купить его и съесть во щах или с картошкой, или с макаронами. Это было привычной, повседневной заботой егорьевцев — ну, кроме законченных алкашей, разумеется. Этим-то было все равно, что есть, им было плевать, что говорят по радио. Они не переживали из-за того, что к нам лезут американцы.
В очередях, чуть пройдет слушок, что кончается какая-нибудь еда, людей в остервенении затаптывали насмерть — я помню эти «нормальные», вовсе не жуткие, а такие привычные для моего детского слуха разговоры у бассейны. «Слыхала? Крахмал выбросили на бугорке, так старуху какую-то насмерть задавили». — «Слыхала. Сколько лет-то ей было? Совсем старая аль как?»
И так деловито, без какого-то, упаси боже, осуждения, возмущения или ужаса об этом говорилось!
— А что такое крахмал, бабушка? — спрашивал я.
— Это чтобы кисель сварить, Санёга, — отвечала бабушка.
Она считала вполне нормальным, что человека убили из-за киселя. Я с тех пор невзлюбил кисель, даже самый вкусный, черничный, и стал гораздо лучше относиться к компоту. Я давился киселем, когда меня заставляли его пить, потому что старуху «задавили насмерть». Вот и я давился. Я представлял, как все разошлись из магазина, когда крахмал кончился, а она осталась лежать там серым тряпичным бугорком, в этом магазине по прозвищу «Бугорок», что в самом конце нашей улицы.