А она отвечала:
— И ты еще спрашиваешь? Тебе мало того, что ты мне только что сказал?
— Кто сказал? Я?
— Да-да, ты!
— Но когда? И что я такое сказал?
Я терялся в догадках.
Все это означало, что смысл, который я вкладывал в свои слова, был ясен только мне самому, а смысл, который приобретали те же слова в устах Джендже, был совсем другим. Те же самые слова, будучи произнесены мною или кем-нибудь другим, не причинили бы ей ни малейшей боли; сказанные же Джендже, они заставляли ее плакать, потому что в его устах они обретали иной, бог знает какой смысл, заставлявший ее плакать, да, да, господа, плакать!
Я, значит, говорил только то, что я говорил, а она говорила со своим Джендже. И он отвечал ей моими устами, но как-то так, что мне оставалось это недоступным и непонятным. И не поверите, как глупо, фальшиво, бессмысленно звучали все сказанные мною слова, когда она их повторяла.
— Что такое? — спрашивал я. — Неужто я так сказал?
— Да, милый Джендже, именно так ты и сказал!
Так вот: все эти глупости были его, Джендже, глупости. Даже нет, не глупости, а нечто совсем другое. Это был просто его способ мыслить.
О, как охотно надавал бы я ему пощечин, этому Джендже, как охотно бы я его прибил! Разорвал бы его в клочья! Но я не смел его тронуть. Потому что, несмотря на огорчения, причиняемые Диде его глупостью, она все-таки очень его любила. Именно такой, каким он был, он и соответствовал ее идеалу замечательного мужа, которому маленькие недостатки прощаются за множество больших достоинств.
И если я не хотел, чтобы жена моя Дида отправилась искать этот идеал где-нибудь в другом месте, я не должен был его трогать, этого Джендже.
Сначала я думал, что это просто мои чувства были для Диды слишком сложны, мысли слишком мудрены, а вкусы слишком необычны, и, не в силах их постигнуть, она неверно их толковала. То есть я считал, что мои мысли и чувства могут быть восприняты ее крохотной головкой, ее маленьким сердечком только вот в таком, урезанном, уменьшенном виде, а мои вкусы вообще не совместимы с ее безыскусностью.
Но если бы! Если бы! Она вовсе их не искажала, вовсе не урезала мои чувства и мысли. Нет, нет! Такие искаженные, такие урезанные, какими они исходили из уст ее Джендже, они даже ей, жене моей Диде, казались глупыми! Даже ей, вы понимаете, даже ей!
Так кто же в таком случае исказил и урезал их до такой степени? Да сам Джендже, господа! У Джендже, у того Джендже, каким она его себе воображала, и могли быть только такие мысли, такие чувства, такие вкусы. Глупенький, но миленький! О! Такой, такой миленький! Таким она его и любила: глупеньким, но миленьким. И ведь в самом деле любила!