Скажем, говорю я с приятелем: и — ничего странного! Он отвечает, я вижу, как он жестикулирует, слышу его привычный голос, узнаю свойственные ему жесты, и он тоже, слушая меня, узнает мой голос, мои жесты. Ничего странного, да, но ничего странного лишь до тех пор, пока я не думаю о том, что голос моего приятеля у меня в ушах звучит совсем не так, как у него самого, потому что он, наверное, даже и не знает, как звучит его голос: это просто его голос, и все! Что касается его облика, то он таков, каким вижу его я, облекая в образ, который представляется моим глазам, со стороны, а он, говоря со мной, даже и не подозревает о том, как он выглядит, то есть в его воображении не возникает даже того образа, в котором он привык себя видеть, который он узнает, глядясь в зеркало.
Так что же, о господи, в подобных случаях происходило со мной? С моим голосом, с моим обликом? Я переставал быть тем неуловимым, неопределимым «я», которое говорило с другими и смотрело на них, и становился тем, на кого смотрели другие, со стороны, тем, чей вид и голос были мне совершенно неизвестны. Для своего приятеля я был тем, чем он был для меня: непроницаемое для взгляда тело, которое стояло перед ним и которое он узнавал по известным ему определенным чертам, для меня самого не значившим ничего, тем более что, разговаривая, я о них даже и не думал и не мог ни увидеть их, ни представить. В то время как для него эти черты были всё, потому что именно эти черты в его глазах меня и представляли, это и был его Москарда среди множества других Москард. Возможно ли? Москарда — это было то, что этот незнакомый мне человек говорил и делал в своем недоступном мне мире. Моя тень — это тоже был Москарда. Смотрите, он ест — это тоже Москарда! Вот курит — Москарда! Вот прогуливается — Москарда! Вот сморкается — снова Москарда!
Я его не знал, я о нем даже не думал, но мой облик, то есть тот образ, в который облекали меня другие, каждое слово, которое произносил для них незнакомый мне самому голос, каждый мой поступок, который все они истолковывали на свой лад, — все это было неразрывно связано с моим именем и моим телом!
Но как бы ни было глупо и неприятно оказаться вот так вот навеки заклейменным одним именем и быть не в силах переменить его на другое или, еще того лучше, на множество других имен, которые согласовывались бы с разнообразием моих чувств и поступков, я уже привык к нему с рождения и научился не придавать ему значения, решив, что, в конце концов, сам-то я вовсе не это имя, что мое имя — это имя для других, просто их способ меня как-то назвать; имя, конечно, некрасивое, но ведь могло быть и хуже! Жил же в Рикьери один сардинец, которого звали Свинья. Да, да — Свинья!