Слухи ходят разные. Из уст в уста передаются в Лешно слова могущественного Оксеншёрны, будто протестанты, в том числе братья, повсюду в Европе станут после заключения мира полноправными гражданами своих стран. А затем приходит другая новость: якобы послы Фердинанда III решительно отклонили попытки шведов начать разговор о Чехии. К этому добавляют, что император по чешскому вопросу твердо придерживается политики своего отца и на все предложения отвечает категорическим отказом. Достанет ли у шведов твердости и упорства, чтобы выполнить обещания, данные Чехии?
Размышляя над этим, Коменский вспоминает свои беседы с канцлером. Оксеншёрна давал многократно обещания настоять на справедливом решении чешского вопроса и никогда не отказывался от них. Но Ян Амос уже знает, как может меняться настроение этого циничного политика, готового без особого разбора поверить инсинуациям и ложным слухам, когда это отвечает каким-то его расчетам. И Ян Амос хорошо помнил, каким ледяным блеском вспыхивали его глаза, когда Оксеншёрна говорил о могуществе Швеции и ее притязании на роль великой державы. Этой цели канцлер будет добиваться всеми силами и ради нее поступится чем угодно, даже своим словом. Мысль эта, всегда тревожившая Яна Амоса, сейчас возникает с новой силой, словно, затаившись, она ждала момента, когда придет ее время. Но ведь речь идет о судьбе целого народа, отвечал на свои сомнения Ян Амос, неужели одно это сознание не преисполняет Оксеншёрну чувством исторической ответственности?
Ночами Коменский ходит по своей комнате. Его мучает бессонница. Работа валится из рук. Со смертью Дороты дом опустел, из него словно вынули живую душу, и теперь он разрушается: то где-то тихонько треснет, то раздастся звук, похожий не то на вздох, не то на стон.
Каким-то непостижимым глубинным образом мысли о Доротее переплетаются в сознании Яна Амоса с раздумьями о будущем родины. Ведь Дорота была ее живой частицей. В ее судьбе борца, изгнанницы, матери и жены, в ее мужестве и терпении, в ее любящей, самоотверженной душе отразилась судьба и душа родины. И не оторвать их друг от друга. И вот Дороты нет. Но есть ли это горестный знак того, что вместе с Доротой погибла и последняя надежда и уже не восстать, не подняться из пепла его несчастной родине?
Ян Амос ходит из угла в угол, останавливается и снова шагает, шагает — иногда до самого рассвета. Те, что видели Коменского днем, сейчас с трудом бы его узнали: отрешенный, как бы углубленный в себя взгляд, обострившиеся черты лица. Тени от колеблющегося огонька светильника подчеркивают худобу щек, морщины на лбу. Яну Амосу необходимы эти часы одиноких раздумий, когда обнажается душа и он предъявляет себе суровый счет, ибо свое горе мешает ему видеть страдания других. Ему необходима эта суровая и горькая самоисповедь, чтобы одержать победу над собой, над своей скорбью и снова обрести силы для борьбы...