Март, последняя лыжня (Соболев) - страница 53

Пересилив себя и слыша еще неослабевший стук сердца, он спустился к речке. Ярко освещенная луной, она была сизой, со стальным белым отливом на стрежне. Широкая и тоже сизая от росы осока холодно блестела, будто выкованная из жести.

Гераська снял глянцево отливающие чернью хромовые сапоги и аккуратно свернул, с удовольствием вдыхая добротный запах отлично выделанной кожи. Спрятал их в знакомом дупле старой ивы. Сапогами наградил его командир за разведку под деревней Канадаихой полгода назад, когда накрыли там отряд карателей. Сапоги хромовые, со скрипом, рант широкий, красивый. Гераська хранил их пуще глаза, в мешке возил, не надевал. А тут не выдержал, натянул. Уж больно похвастать хотелось. Знал, что идти придется скрытно, показываться на глаза кому-нибудь — боже упаси! И все же не выдержал — принарядился. Бывало, сиживал зимой на печи разутый, не учился из-за этого. «Ноги наши не обуты, — говаривал отец, — оттого и головы босы». А тут нежданно-негаданно такими сапогами разжился! Вот прикончат Колчака, укрепят на Алтае Советскую власть, справит тогда Гераська малинового атласа рубаху и шнурок витой, шелковый, с махрами, на опояску. И придет на гулянье на угор. Все ахнут. Заморыш заморышем был, а тут глянь-ко — раскрасавец! Тонька небось пожалкует, что нос воротила…

Закатав штаны до колен и поправив за поясом наган, Гераська вошел в плотное сияние Чудотворихи. Вода, хранившая холодок горных снегов, обожгла ноги. Песчаное дно было твердо и светло, и Гераська видел свои, ставшие большими в воде и по-чужому белые ноги.

Он пересек речку и оказался на задах родного огорода, у мостка, с которого мать полоскала белье. Однажды, в младенчестве (он не помнит — мать рассказывала), кормил Гераська с этого мостка уток, свалился и чуть не утоп. Рядом, на бережку, цинково блестел плоский голыш, на котором мать колотила вальком мокрые дерюжки. В речной сыри явственно слышался затхлый душок лопухов, обильно росших на задах огорода.

Гераська перемахнул плетень, зацепился за тыквенные колкие плети и упал. Шум падения показался громовым, и Гераська лежал, затаив дыхание и напрягая слух.

Тишь. Тишь сторожкая, и неистовое сияние луны, исступленно горящей в ясном небе.

Убедившись, что все спокойно, Гераська прокрался мимо бани с выбитым оконцем. «Эх, нету мужицких рук! Маманя не управляется». Отщипнул перышко луку-батуну с грядки, сжевал сладкую горечь. Окинул хозяйским глазом огород. «А картошки много насадила, на зиму хватит. И самосаду развела».


У избушки, осевшей на один бок, остановился, чувствуя, как громко стучит сердце. В вороньей тьме оконного проема шевельнулось что-то, вроде смутно промаячило. Гераська радостно обмер: маманя! Нет, почудилось. Еле удержался, чтобы не брякнуть в низкое подслеповатое оконце. Нельзя! Надо потерпеть до завтра. Запнулся о ржавый колесный обод. Вспомнил, как босоногим гонял с мальчишками обод по деревне. Поднял его, положил на завалинку. Пошарил под наличником, нащупал твердые бугорки. Это — сера, которую любил жевать и прятал сюда. Надавил, комочки рассыпались в дресву. Вздохнул.