До Москвы их ехало пятеро, там ночью добавили еще семерых и определили в вагон, который шел до Владивостока, через Читу. Везли морской призыв, пьяный, дебошный. Как узнали, что двое командированы на службу в НКВД – в Иркутск, в управление лагерей, и на границу, в Читу, притихли поначалу, недоверчиво косились. Потом напились и полезли драться. Особенно один, из Ленинграда. Бывший артист. Я, хвастался, самого адмирала Ушакова играл. Не гляди, что молодой. Загримировали как положено и сыграл. Так что…а ну встать! Смирно! Что за мешок такой везешь, увалень ты Тамбовский?
Павел молча обхватил своей ладонью, широкой как лопата, тонкое и узкое его лицо и мягко толкнул назад. Артист тут же улетел под полку и сконфуженно умолк. Больше про Ушакова не вспоминал, да и все с уважением поглядывали теперь на Тарасова. А Павел стеснялся себя. Простой, деревенский, ничего в жизни по существу не видел, а тут артисты… Да и то, что толкнул того, который «адмирал Ушаков», неловко как-то вышло. Может, он шутил? А Павел по простоте своей душевной не понял шутки. Ленинградец же, артист-то! А это, как известно, колыбель революции… У них там, может, все такие, а, может, это и не обидно вовсе, что так кричат? Может, так и надо?
Москву Тарасов совсем не видел и даже не узнал ее ночных, суровых очертаний по рисункам, которых было много в школе. Потому что попали в столицу глухой ночью, сырой и холодной. Даже снежок завьюжил, мартовский, коварный; как иголками колол лицо, руки. Да и погнали их с одного вокзала на другой почти под конвоем. Их везли два надменных красноармейца, еще один морской, всю дорогу пьяный, с белыми пустыми глазами. Павел так и не понял, какого он звания. По Москве, с вокзала на вокзал, ехали в трамвае с черными от копоти и грязи окнами. Трамвай раскачивался, бренчал, звенел, гудел тяжелыми колесами по рельсам, весь трясся, что вот-вот развалится. Как та их тамбовская «кукушка». Только сирых колхозников да пьяных жиганов не видно здесь было. Может быть, спали они в это время, а может быть, все были под арестом уже. И печки-буржуйки, конечно, тоже не было. А так – кукушка и кукушка! Однако и самой столицы не видно было из-за темноты и грязных окон.
Тарасов сошел один с эшелона в деревянной Чите ранним утром, «согласно предписанию», и сразу зашагал в штаб погранокруга, пешком, спрашивая у заспанных пешеходов дорогу. Снег еще лежал стылыми сугробами и ветер выл холодный, как смерть. Павел тащил на плечах серый вещмешок и свой почти уже пустой «сидор». Левая рука онемела от тяжести, плечо саднило. Продрог он необыкновенно! Но нес и нес свою дорогую поклажу, потому что чувствовал Павел Иванович Тарасов – то он судьбу свою несет. А это лишь первые его слепые шаги по длинной и путаной дороге.