После 1945. Латентность как источник настоящего (Гумбрехт) - страница 130

Я уже давно начал чувствовать, что дед – самый близкий мне человек в моем детстве – был истощен не только физически. Я больше не видел той лучащейся ауры успеха и богатства, которую я хотел видеть вокруг него. Я также поймал несколько слов, которыми обменялись мать и бабушка во время одной из их часто разражающихся отвратительных ссор – даже за день до похорон – о какой-то сумме денег, которую из-за проблем с «наличностью» мой дедушка хотел занять у моих родителей (в это время они только-только стали получать хороший доход). Кажется, что дочь и зять отказали ему; их неблагодарное отношение было «вознаграждено», когда они унаследовали старый доходный дом в Дюссельдорфе и продали его ровно за сто тысяч марок (вполне внушительная сумма денег по тем временам). Во время похорон на кладбище в деревне, где дед родился, я впервые заметил с некоторым чувством вины, что смерть – даже смерть кого-то, кто играл большую роль в моей жизни, – производит на меня меньшее впечатление, чем я предполагал. В следующие четыре или пять лет я часто возвращался в домик, чтобы провести время с бабушкой, которая взяла на себя дела своего мужа. И вела их с удивительным успехом. И так же удивительно, что она стала играть в моей жизни ту роль, которую прежде играл он, и с той же странно-отстраненной нежностью. Только раз или два навестил я его могилу, куда был водружен камень почти монументального размера, на котором значилось его имя, выбитое золотыми буквами. Хотя дед был настолько напуган мыслью о смерти, что это слово нельзя было даже произносить в его присутствии, у него имелось написанное от руки завещание, где среди многих более практичных вещей до мельчайших подробностей описывалось, какой он хочет видеть свою могилу. Одна часть прошлого закончилась – тот великолепный мир, каким я рисовал его себе в детстве и частью которого я был бы счастлив стать; и по мере того, как я вступал в новую пору отрочества, мне стали открываться его ужасающие стороны.

А пока я поступил в первый класс гимназии, встречая – хотя и в менее драматичной форме – те же самые проблемы и разочарования (разочарования прежде всего моих сверхамбициозных родителей), с которыми я уже сталкивался в начальной школе. Больше всего меня привлекал учитель латыни и немецкого, который казался скорее строгим – некоторые из его коллег называли его «садистом», – чем педагогически систематичным, и говорил с низким, мягким мелодичным акцентом старых немецких меньшинств из Восточной Европы. Иногда он удивлял нас, десятилетних учеников, своими расплывчатыми намеками на «историческую несправедливость» и «неоконченные национальные счеты». В отличие от своих коллег, однако – и в отличие от моих родителей, – он откровенно поддерживал то, что, как я понимаю сейчас, называлось тогда «переучиванием», навязанным американцами (меры заходили настолько далеко, что можно было даже переизбирать директора школы), и это заставляло большинство учителей открыто насмехаться над ним. Именно д-р Курт Фина, больше чем кто-либо, пробудил во мне желание узнавать о прошлом подробнее – и научиться воображать себя его частью. В его случае «прошлое» означало римскую древность. Хотя он и не имел никакого права заставлять нас следовать своим указаниям, я до сих пор помню сам тон его голоса, когда он «рекомендовал» своим более сильным ученикам купить себе для класса латыни этимологический словарь, озаглавленный «Малый Stowasser» («Der kleine Stowasser») (мой том все еще стоит у меня за спиной на полке), и книгу с оригинальными текстами из повседневной римской культуры под названием «Res Romanæ». Коллеги д-ра Фины, напротив, посвящали время культивированию ролей, эмоций и даже внешнего вида из более раннего времени – времени «перед войной», которое в их устах, когда они говорили о нем, звучало как единственное время, которое когда-либо существовало. Д-р Герберт Вильгельм, учитель математики, например, гордо рассказывал о своих приключениях в бытность военным летчиком (при том, что он еще написал две оперетты); учитель биологии Вальтер Менч со скромной гордостью вспоминал о днях своей славы в качестве местной футбольной звезды (в биологии он был не очень осведомлен). Наши учителя пытались передать нам ощущение, что им не до конца разрешено говорить то, что они действительно хотят сказать, – например, когда мой учитель географии Ганс Моргенгрот поделился с нами одной незабываемой мудростью: «Мы все знаем, мальчики, – даже если в учебниках об этом больше не пишут, – что азиат будет счастлив и одной горстью риса в день». «Реальный» мир из «до войны» делался – в латентной форме – присутствующим не только через прямые описания, но еще более посредством различных аллюзий, большинство из которых исчезали незамеченными.