Луноцвет (Кожухова) - страница 2

И в скрипе колес, в тупом, мерном чавканье сотен ног, в скрежещущем вое перегретых моторов солдатам не было слышно ни шуршания птичьих крыл в вышине, ни гусиного гоготанья, ни короткого гортанного переклика журавлей, отлетающих в чужие края. Однако в сердцах бойцов все же зрела какая-то дума, рожденная расставанием с летом, с теплом, с вереницами птиц, покидающими этот лес, эти пашни, луга и кочкарники. Ощущение немоты и глухой безысходности ночи, словно где-то вверху замыкалось в огромное ледяное ничто, не давало свободней вздохнуть, распрямиться, расправить затекшие грудь и плечи.

Дивизии двигались днем и ночью. Торопились, спешили…

2

Когда Федор Четвериков ввалился в штабную землянку, там был только один писарь.

Писарь налил разведчику из термоса полную кружку водки — на таком ветру и после всего пережитого подобная кружка водки не значила ничего, — и Четвериков единым духом ее осушил. Закусить было нечем. Он пошарил глазами по грубо сколоченному столу, по бумагам, увидел обломок сухаря, молча взял его, не спросясь, молча схрупал — и пошел к себе в роту, в землянку, с единственным желанием уснуть.

Но как только Четвериков улегся на нарах, как только дотронулся головой до подушки из листьев, так сразу же понял, что нет, не уснет. Потому что во всем его теле, как в какой-нибудь непогожий день в телеграфном столбе, сейчас слышалось слитно-густое, напряженное злое гудение, даже ворчание, — словно в каждой артерии поселилось по толстому, сытому, огненнокрылому шмелю, и теперь они бились упругими воющими толчками в висках, в пальцах рук, в самом сердце — да, в сердце, пожалуй, сильнее всего. И в этих толчках, в огненнокрылом порхании этого гуда Четверикову сперва не расслышалось ничего. Он как будто на время оглох. Но тут снова прорезался звук лязгнувших о проволоку ножниц, он услышал шорох потревоженной локтями нападавшей свежей листвы — от нее шел слегка бражный дух, — опять, как тогда, увидел извилистую тропу от бункера к бункеру, на которой лежал, и себя самого, с автоматом в руках, возле комля березы. По плану захвата «языка». Федор должен был охранять ушедших вперед. И он положил автомат поудобнее и вгляделся во тьму, даже несколько успокоился. И вдруг позади него кто-то громко зевнул.

От звука зевка волосы Четверикова, слежавшиеся под пилоткой, неожиданно утолщились и встали, как проволока, торчком. А сам он чуть-чуть не всхлипнул от ужаса. Однако собрался, дыхание задержал и, пересилив себя, оглянулся.

Прямо на Четверикова шел немец в очках, в пилотке, с небрежно прижатым к бедру автоматом. Тыльной стороной левой руки немец вытер толстые губы — наверное, только поужинал, — потом полез в карман брюк и вытащил сигарету. Четвериков все заметил: и то, что он в одной пилотке, без каски, и что носит очки, отметил и эту особенность, что все делает левой рукой: «Налетел-таки на левшу». И, заранее ощутив во рту вкус железа, пружинисто вымахнул из-за комля березы и саперной лопаткой ударил врага прямо в горло, а когда тот со вздохом упал, ребром той же лопатки наотмашь секанул еще для страховки по черепу.