Просветленный хаос (Хазанов) - страница 97

Дорога — это всегда расставание со старой жизнью и ожидание новой. Первая серьёзная вещь юноши Чехова, повесть «Степь», восхитившая старика Григоровича, сделавшая автора известным, была рассказом о путешествии; в финале «Невесты», последней прозы умирающего писателя, девушка Надя отправляется в путь.

«Она пошла к себе наверх укладываться, а на другой день утром простилась со своими и, живая, веселая, покинула город — как полагала, навсегда».

2

Я был сельским врачом в Калининской, ныне Тверской области, заведовал бывшей земской участковой больницей чеховских времён близ села Есеновичи, в прошлом Спас-Есеновичи, сведения о котором восходят к XV веку, в трёх часах езды от Кувшинова, в двух часах от Вышнего Волочка. По тракту, проходившему мимо больницы, в годы коллективизации везли трупы «зелёных братьев» — отчаявшихся мужиков, бежавших от коллективизации, с топорами и вилами в леса. Здесь же, говорят, проезжал в бричке из Волочка Лев Толстой, гостил у какого-то деревенского философа.

Однажды в ноябре, — зима уже давно началась, — я вёз в своей машине с красными крестами на стёклах четырёхлетнего ребёнка, больного бронхиальной астмой, к которому ездил в дальнюю деревню. Малыш сидел у меня на коленях. Рядом с нами водитель, немолодой мужик по имени Аркадий, ворочал рулём, всматривался в мотающийся дворник. Снег сыпал не переставая. С двух сторон от дороги теснились косматые ели. Узкий тракт успело завалить, не дай Бог встретиться с кем, — не разъедешься!

Доехали до горки, спустились — и началось. Заревел мотор и взревел снова. Вновь и вновь сотрясающаяся машина пытается взять подъём. И опять Аркадий, флегматичный, как все люди его профессии, вылезает из кабины с лопатой и уныло-терпеливо разгребает снег — вотще! Едва вскарабкавшись, экипаж съезжает вниз юзом. Идут часы, и всё так же перед нами она, вечная русская дорога.

Медикаменты — а более всего дорога — исцелили моего пациента. Мы катим дальше; малыш, укрытый, спит у меня в руках, на моих коленях.

3

Дорога — очарованность, чувство, родившееся в детстве, на даче в Подмосковье, где я вдыхал волнующий запах нагретых солнцем просмолённых шпал, вперялся в блестящий рельсовый путь и ждал — вот-вот покажется в далёкой да́ли и начнёт понемногу расти голубоватый призрак, всё ближе, ближе, и примутся подрагивать рельсы, и свет лобовой фары побежит по стальному пути… — это идёт электричка, и возвещает о себе низким гудением двойного, крепящегося на головном вагоне рожка перед ветровым стеклом машиниста.

Дорога — сидение в тесном, не шевельнуться, не вытянуть ноги, одиночном боксе тюремного фургона, темнота и неизвестность, куда везут, последнее путешествие по московским улицам; стоп — оказывается, это вокзал, а там длинный, как срок, который тебе влепили, ждёт эшелон, и конвоир, приковавший к себе заключённого щелчком наручников, подталкивает тебя к глухому, без окон столыпину, уже битком набитому, — народишку-то ведь в России пропасть, — и дальше, не мешкая через узкий полутёмный проход мимо решётчатых дверей, за которыми — головы, головы под скачущим лучом карманного прожектора — там лежат, сидят, прижавшись друг к другу, съёжились, скорчились, до восемнадцати рыл в купе, и, наконец, пронзительный свисток локомотива, вагон тронулся с места — и вот она, легендарная, вечная русская дорога, — многосуточный, тряский, стучащий и громыхающий путь через всю страну в лагерь.