У нас в Италии, если ты не проф., не д-р, не адв., — грош тебе цена. В школе, хочешь не хочешь, меня научили писать собственное имя. А культурой я овладел сам, по газетам. Набирался сознательности, читая всевозможные листовки с прокламациями, которые внепарламентские деятели распространяли у фабричных ворот, затем перешел на газеты политического и культурного содержания. Подумать только, лучшие мои годы прошли на ненавистной школьной скамье, в классе, где всякая бестолочь, еще бестолковее меня, допрашивала учеников так, словно те совершили убийство. Я жил в страхе перед экзаменами, в страхе перед табелем, в страхе перед отцом, который бил меня до крови, в страхе, что все лето придется зазубривать по учебнику дату рождения Нино Биксио, формулу сернокислого натрия или латинские выражения типа «разбитая армия». При мысли об этом хочется страшной мести: кто возвратит мне прекраснейшие годы, те ясные весенние дни, когда за окном чирикали воробьи, пахло ромашкой, а сосновые ветви заглядывали прямо в класс, словно приглашая вскарабкаться на самую макушку сосны. Помню, в третий раз провалившись на экзамене, я ощущал себя полным ничтожеством рядом с моим другом Себастьяно (кто знает, где он теперь, этот круглый отличник?), который ответил на все вопросы. А я вот провалился и чувствовал, как на голове вырастают ослиные уши, и сгорал со стыда. Ничего не хотелось — ни играть, ни за стол садиться. До сих пор живут во мне эти раны, хотя я сам себя уговариваю: мол, к чему тебе ученость, Томмазо, ты уже вырос, тебе под сорок, у тебя жена, дети. Себастьяно всегда учился хорошо — котелок у него варит; отец его был служащий, мать — учительница, один из братьев — монах, сестры работали в театре. Меня же отец драл нещадно, да еще приходилось помогать матери мыть полы, посуду; убирать со стола и нянчить малышей (из нас четверых я старший) — словом, доставалось как следует.
Ко мне будто прилипло прозвище «осел». ОСЕЛ! ОСЕЛ! ДУБИНА! ПОЙДЕШЬ У МЕНЯ ЗЕМЛЮ КОПАТЬ! Отец и в самом деле послал меня в сельскохозяйственную школу, где тоже не ученье было, а мученье. Потом я на токаря учился. Слышали бы вы, как мне расхваливали эту специальность, как будто я не в токари шел, а во врачи: «Золотое ремесло, деньги лопатой можно грести». Тоже мне, золотое! Дерьмо грести, а не золото. Много шума из ничего…
На часах 21.30. Мои заводские товарищи еще вкалывают в этих смрадных цехах. Порой завод похож на дракона, исторгающего пламень, дым, искры от кремниевых дисков. Там, в чреве завода, испытывается пневматическая система клапанов; стучат сердца в ожидании пробного взрыва, о котором оповещает рев сирены. Бедные товарищи мои, рабочие, томятся в этом аду, а я сижу дома — правда, с переломанными ребрами, изнывая от боли и тоски, но зато дома.