Любочка уходила, а я оставалась. За столом начинался разговор, в котором у меня не было слова. Я просто слушала, боясь вспугнуть свою удачу, сидеть среди таких людей и слушать их речи.
— Когда ничего не можешь изменить, надо жить, стараясь сохранить свое достоинство, — говорил Герман Иванович.
— Да. Главное сейчас не уронить его, — подхватывала бабушка Света. — Когда видишь людей, готовых из-за чрева своего, биологических потребностей расстаться со своими принципами, то начинаешь как-то иначе представлять и все человечество.
— Я, к сожалению, сталкиваюсь с этим чаще других, — вздыхал Герман Иванович.
— Не понимаю, о чем вы говорите, — Любочкина мама, Тамара Андреевна, поднимала брови и растерянно улыбалась, — какое достоинство? Катастрофа поразила землю, и ее тень лежит на каждом из нас. Теперь самый достойнейший человек — Диомид.
— И все-таки, Тамара Андреевна, — Герман Иванович глядел на нее преданными глазами, — не надо поддаваться, надо держать себя в руках.
Я терпеливо ждала, что скажут пожилые родственницы. Одна из них обводила учительским взглядом присутствующих и разочарованным голосом, словно страдая, что умнее всех, говорила:
— Держать себя в руках и достоинство — разные вещи. Держать себя в руках — это прятать в себе все: и плохое и хорошее. А достоинство — это уважение себя, это уверенность, что в тебе заключено только хорошее.
На часах на перекрестке улиц было около одиннадцати, когда я возвращалась домой. Мама не спала. Открывала мне дверь, бежала босиком к кровати и, уже накрывшись одеялом, согревшись, спрашивала:
— Так все и будет? Так и будешь шляться по ночам, пока кто-нибудь в темноте не пристукнет?
Я не могла быстро выйти из одной жизни и войти в другую. Хмурое лицо матери на серой подушке, ее слова, сказанные только для того, чтобы унизить, раздавить, не сразу возвращали меня в мою настоящую жизнь.
— Если бы ты слышала, как она пела, — я вздыхала, вспоминая Олю, — сразу преобразилась, стала такой красавицей. Мама, если бы ты ее видела, если бы ты слышала ее голос!
Мама отворачивалась от меня лицом к стене.
— А что ели?
Я не знала, изменяет или не изменяет она из-за чрева своим принципам, и подробно перечисляла, что было на столе. Мама смирялась.
— Ладно уж. Может, и неплохие они люди. Ты только там не хватай, не ешь за обе щеки. От чего-нибудь отказывайся. А хлеб, если дают, ешь. С нового года, говорят, с твоей карточки сто грамм снимут.
У всех школьников после двенадцати лет — иждивенческие карточки. Мы выкупаем хлеб через день и делим его на две равные части. Если у меня срежут сто граммов, значит, у меня и мамы будет на пятьдесят граммов меньше.