— По ком пожаловали, барин? — спросил он глуховатым, простуженным голосом.
Я показал на особняк и нарочито пьяно, развязно протянул:
— Охота должок отдать.
— Их нетути, — сообщил мужик. — В другой день приходите.
Едва он произнес «их нетути», как затеплилось одно из нижних окон. Я сделал вид, что ухожу, притворил за собой калитку, отошел и залег в бурьяне. Дождавшись, когда мужик скроется, я перемахнул через изгородь. Дрожа, я припал к стеклу — за столом в комнате, подле лампы с алым абажуром, склонился некий монгол с обнаженным невероятно мускулистым торсом. Сказать, что лицо этого господина было уродливо, было бы упрощением — кто, когда и с какой целью истязал его, измывался и лютовал над ним? Что за изувер прикладывал пыточные орудия и с дьявольским сладострастием калечил черты, сотворенные природой? Ухо свисало клочьями, по щеке и предплечью будто бы прошлись бороной, куски вывороченного багрового мяса образовывали складки губ, зрачки в разрезе век горели зло, дерзко. Монгол раскладывал перед собой листы бумаги, быстро выводил на них пером, прочитывал написанное и самодовольно роготал. Тотчас мне вспомнились письма, что три года кряду настигали меня.
Я уже вознамерился отойти от окна, как за спиной монгола возникла миловидная девочка–подросток с распущенными волосами до плеч, в коротком платье и в пуантах балерины. В самозабвенном танце она кружилась по комнате, покуда монгол своими могучими, как будто обтянутыми не кожей, а древесной корой, ручищами не подхватил ее и не усадил на колени. Она вздохнула как бы с сожалением, расставаясь с тем восхитительным чувством, всколыхнувшим и вознесшим ее, обняла шею монгола, приникла стыдливо к нему, в то время как он уже жадно целовал ее оголенные плечи. Вскоре и она ответно и робко прикоснулась к его лбу… Я стоял подле крыльца, и удушливый запах черемухи терзал меня. Мне было дурственно и от виденного, я не верил глазам, лицезрея, как заструилась багровая кровь по челу монгола, как белоснежное платье его подружки замаралось. Девочка в порыве экстаза сорвала его с себя и вновь приникла, дрожа, к монголу, который мял ее с мучительным и болезненным упоением, принуждая ее блаженно постанывать.
…Виденная сцена еще не раз возникала в моей памяти, и хотя я стремился дольше бывать на людях, допоздна засиживался в училище, работал над конспектами лекций, желая уйти от себя, но не мог избавиться от преследовавшего ощущения предрешенности собственной судьбы, словно вся моя жизнь являлась формальностью, ожиданием чего–то сверхъестественного. Это ожидание не было ни надеждой, ни чаянием помощи, — скорей, ожиданием высшего приговора.