Я чертовски устал — сама повторяющаяся изо дня в день необъяснимая для меня необходимость моего существования угнетает меня. Слабую искру интереса привносят события, что порой случаются с моими знакомыми — мне до сих пор обманчиво представляется, что я сторонний наблюдатель вне досягаемости тех зловещих сил, что отправили в иной мир Леонтия и, по всей вероятности, не его одного. Или, может быть, они ждут поступка с моей стороны, ждут, когда я сам приду? Но куда идти, к кому — пожалуй, из любопытства, из пустопорожнего желания загасить эту искру я пошел бы, ибо мне нечего терять, в чем уж не может быть никаких сомнений. Но порой приходило на ум нечто противоположное — что меняет в моей жизни присутствие тех зловещих сил? Я часто рассуждал об этом вслух в обществе Юлии.
— Мы все обречены, — твердил я. — Красивые, молодые, удачливые и старые, уродцы, пройдохи и спесивцы, респектабельные господа и простолюдины. Мы обречены на бездумную изнурительную жизнь, ибо иной не существует; каждый в тайниках души хранит признание, что ждал от жизни большего, ждал иного.
Юлия с каждой встречей становилась все ближе мне, я улавливал токи ее души. Ее настроение, неизменно ровное, спокойное — в меня, мужчину, вселяло уверенность, покой. Она напоминала своей неизменно склоненной фигурой монастырскую послушницу, недоставало лишь клобука, в остальном же ее скорбное одеяние почти во всем отвечало монашескому канону. Из какого потустороннего мира явилась эта смиренная монашка?
— Какая сила принуждает людей жить? — спросила она однажды.
Я подавленно смолк. Едва ли я мог дать ей ответ.
___________
Предчувствие надвигавшейся беды усиливалось во мне. Я ждал нечего, ждал вхождения в неизвестность, и потому смиренно, сломлено встретил приход горбоносого человека в цилиндре в одну из ночей. Он повел меня к реке, где возвышалось здание оперного театра, через знакомый театральный двор, и мы вошли в одну из дверей. Нас никто не встречал. Я ступал, озирался, и не сообразил, где нахожусь, когда провожатый неожиданно исчез, бесследно растворившись во тьме. Вдруг задорно зазвучали клавишные, и я узнал одну из клавирных сонат Гайдна — к чему, с какой стати плескалась эта беспечная до неприличия в столь тревожные мгновенья мелодия? Затеплилось свечное ожерелье подле меня, я растерянно заозирался, в то время как в свете разгоравшихся свечных огней проступали ужасные скорбные лики сидевших в первом ряду партера.
Я стоял, открытый их взорам, на сцене, абсолютно пустой, голой, с огромным льняным задником. Бесовская залихватская музыка раздирала мои уши, и я крикнул в страхе, в отчаянии силясь облегчить душу. Слезы стекали по моим щекам, ибо я понял, что страшный миг моей жизни настал, миг расплаты за несбывшееся, миг отторжения от самого себя, которому надлежит продлиться в мучительный суд на этом зловещем помосте, ставшем преддверием ада. Оркестранты в яме отложили инструменты и стали по одиночке, один вслед другому, всходить на сцену. Из партера вереница калек и уродов потянулась на подмостки. Меня обступили, разглядывали мрачно, ненасытно… Я трясся в лихорадке, наблюдая кошмарные морды в облезлой коже, в струпьях, тянущиеся руки, разъятые пятерни. Сладострастные ухмылки дьяволов и дьяволиц подобно клинкам вонзались о мое тело. Вдруг окружение расступилось, из полутьмы выступил костлявый юноша, босой, в черном трико акробата. В полуобморочном забытьи Николай шептал: