В поисках совершенства в мире искусства. Творческий путь отца Софрония (Гавриила Брилиот) - страница 36

.


Так он вернулся к правдивому изображению действительности, к пейзажам и натюрмортам и, главным образом, к портретам. Эти работы были источником его дохода. Он рассказывал, как он должен был ходить к клиенту домой для работы над заказанными портретами. Обычно для такой работы требовалось несколько сеансов в буржуазной обстановке, в гостиных, где нужно было соблюдать чистоту и хорошие манеры.


Первые впечатления Сергея о Париже были мрачными, и он жаловался на то, что свет здесь слабее по сравнению с Берлином. Спустя какое-то время он переехал из своей плохо освещенной комнаты в гостинице на улице Лафайет в просторный пригород Кламар на юго-западе Парижа. Несмотря на близкое расположение к столице, этот район все еще оставался сельским. До Монпарнаса можно было доехать на трамвае или на поезде. Этот район был сельскохозяйственным и снабжал Париж овощами. Однако он быстро развивался, и поля уже начинали застраиваться жилыми домами. Сергей поселился на тихой улице, где дома стояли на достаточном расстоянии друг от друга так, чтобы свет свободно проникал в помещение. Рядом с его домом располагался живописный парк Мэзон Бланш. Поблизости был также Кламарский лес, известный с античных времен своими красивыми пейзажами. Выбор этого места был очень важен — Сергей искал покоя и тишины для работы, а также для размышлений. Это было время глубоких внутренних терзаний, когда в его душе шла борьба между живописью и молитвой.


«Я не гнался ни за чем на этой Земле, кроме как к Вечному. Параллельно с этим я напряженно искал выражения в картине красоты, свойственной едва ли не всякому природному явлению. Тот период моей жизни кто-либо мог бы счесть полным вдохновения, но я вспоминаю его далеко не с любовью: я понял, что я предавался своеобразному “упокоению”, которое было по существу своему — самоубийством в метафизическом смысле»[94].


Позднее, когда эта борьба усилилась, он написал:

«Красота видимого мира, сочетаясь с чудом возникновения самого видения, — влекла меня. Но за видимою действительностью я стремился ощутить невидимую, вневременную, в моей художественной работе, дававшей мне моменты тонкого наслаждения. Однако настало время, когда усилившаяся смертная память вступила в решительную схватку с моей страстью художника. Тяжба была ни короткою, ни легкою. Я же был как бы полем борьбы, двупланной: благодать смертной памяти не снижалась до земли, но звала в возвышенные сферы; искусство же изощрялось представить себя, как нечто высокое, трансцендирующее земной план; в своих лучших достижениях дающее прикоснуться к вечности. Напрасными были все эти потуги: неравенство было слишком очевидным, и в конце победила МОЛИТВА. Я чувствовал себя удержанным между временной формой бывания и вечностью»