Япония. Национальная идентичность и внешняя политика. Россия как Другое Японии (Бух) - страница 44


Неизменная национальная идентичность России

В целом социокультурный дискурс о России в том виде, в каком он возобновился в конце 1970-х, представлял Россию как отрицательную противоположность японского «Я». Отличие России схватывалось не в языке идеологической конфронтации, а в терминах культуры и цивилизации – в рамках языка и парадигм позитивного и негативного нихондзинрон. Шовинизм, варварство и дикость – то есть качества, которые в западном дискурсе считались изначально присущими как России, так и Японии, – стали восприниматься как исключительно русские особенности, тогда как Япония была «вызволена» из категории варварской «инаковости».

Например, характерное для России чрезмерное уважение к силе представало в данном конструкте главным источником советской (а потом и российской) внешней политики (Shimizu [1979] 1992: 277–283, а также Kimura 2000: 127; Sato 2005: 82–83). В соответствии с эпистемологией нихондзинрон «борьба» изображается как основная норма, а физическая сила – как высшая ценность русского менталитета, укорененного в климате и природных условиях России. Кроме того, русский менталитет исходит из уважения к сильному лидеру и подчинения ему как единственному источнику поддержания порядка (Kimura 1980: 35–37). Считалось, что «древняя русская традиция ксенофобии», будучи следствием уникального геополитического положения России, стала источником недоверия СССР к любым военным альянсам и стремления полагаться только на свои силы. В соединении с марксизмом-ленинизмом геополитическое положение России привело к «осадной ментальности», возродившей в советской и российской внешней политике такие традиционные русские качества, как «подозрительность, враждебность и недоверие к другим нациям» (Morimoto 1980: 12; Tamba 1984: 8; Kimura 2000: 41). Основными историческими факторами, сформировавшими русский национальный характер, обычно считаются культурное влияние Византии, а также политическое и административное влияние монгольского правления. Оба они способствовали становлению самодержавия и выработке покорности у народа, а также полному отсутствию индивидуализма и рационализма (Morimoto 1980: 12–13; Kimura 1980: 46–55; Ito 1987: 136–142; Kimura 1995: 13–15; Hirooka 2000: iv – vii).

Социокультурный нарратив о России привел не только к западным моделям «остранения», но и к проекции на Россию тех негативных характеристик, которые западный и послевоенный внутренний нарративы приписывали японской культуре. Таким образом, этот дискурс не только спас японскую культуру от негативного «остранения», но и позволил сделать Японию частью универсальной культуры. Например, все еще влиятельный труд американского антрополога Рут Бенедикт «Хризантема и Меч» (1946) считается одним из самых ярких (а возможно, и самым ярким) образцом негативного дискурса о культурной уникальности Японии. Для Бенедикт хризантема символизирует такие позитивные качества культуры, как чувствительность к эстетике, вежливость, приспособляемость и гостеприимство, в то время как меч указывает на такие негативные аспекты японской души, как воинственность, жестокость и консерватизм. В поразительно схожей манере «России» – как она представлена в японском социокультурном дискурсе – тоже свойственно раздвоение личности, в которой «равнинный характер» борется с «лесным». Первому свойственны такие негативные качества, как экстремизм, гедонизм и стремление к свободе от любой власти. «Лесному характеру» присущи молчаливость, воздержанность и мистицизм (например: Shimizu ([1979] 1992: 240; Tanihata, Shimizu 1980; Morimoto 1989: 22). В других источниках раздвоение личности объясняется противостоянием европейской идентичности, означающей добродетель, уважение и свободу, и идентичности азиатской, указывающей на русскую примитивность, эмоциональность и фанатизм. Подобная психологическая неуравновешенность представляется как основная причина неуверенности, которую русские испытывают как по отношению к себе, так и по отношению к внешнему миру, что приводит к резким перепадам настроения от покорного подчинения до крайнего неистовства (Kimura 1980: 56–57).