.
Именно так следует понимать язвительные замечания Ельцина в адрес Горбачева на заседаниях Политбюро в первые месяцы 1987 года. Ельцин все больше обижался и чувствовал себя одиноким. Несколько очевидцев вспоминают его “пассивную агрессию” (правда, не употребляя этого термина) на кремлевских заседаниях: он нарочито хмурился и подолгу выразительно молчал. Тем временем, у него начались нелады со здоровьем: “Режим работы даже для меня, двужильного, был на самом пределе, – вспоминал Ельцин. – С семи утра до двенадцати, а то и до часу, до двух ночи, и полностью рабочая суббота”. По воскресеньям он ездил с инспекцией по ярмаркам и писал доклады и письма. “Помню, ночью я приезжал домой, охранник открывал дверь ЗИЛа, а сил вылезти из машины не было. И так сидел минут пять-десять, приходя в себя, жена стояла на крылечке, волнуясь, смотрела на меня. Сил не было рукой пошевелить, так изматывался”[1119].
В конце 1986 года Ельцин попал в больницу с симптомами повышенного кровяного давления и тревожности. Врачи сказали, что это от переутомления на работе, и заключили, что он “начал злоупотреблять успокоительными и снотворными средствами и пристрастился к алкоголю”. Ельцин отказался сбавлять темпы работы и заявил врачам, что “не нуждается в моральных наставлениях”[1120]. Однако в октябре 1987 года он сам преподнес такое наставление Горбачеву – с очень неприятными последствиями.
10 сентября, когда в очередной раз собралось Политбюро, Горбачев все еще находился в Крыму, поэтому заседание вел Лигачев. Он устроил Ельцину словесную порку за то, что тот неправильно повел себя в связи с уличными демонстрациями в Москве, устроенными русскими националистами и крымскими татарами, которых Сталин выслал в Среднюю Азию и которые теперь добивались восстановления своей автономии в Крыму. Ельцин разрешил провести митинги в Измайловском парке (к северо-востоку от центра столицы), но не согласовал свой план с Кремлем. В ту же ночь Ельцин засел за сочинение письма Горбачеву. В начале письма он обвинял “некоторых руководителей высокого уровня… и секретарей ЦК” в том, что они выказывают “равнодушие” и “холодное отношение” к его работе. В частности, Лигачев устроил ему “скоординированную травлю”. Отчасти Ельцин винил в этом себя – свои манеры, свое чистосердечие, свой малый опыт работы в Политбюро: “Я неудобен и понимаю это”. Но затем Ельцин обвинил и Горбачева в том, что тот принимает за чистую монету служебное рвение некоторых коллег, явно “перестроившихся” лишь для вида: “Они удобны, и прошу извинить, Михаил Сергеевич, но мне кажется, они становятся удобны и Вам”. Ельцин выражал сожаление, что его осложнившиеся отношения с другими членами Политбюро, скорее всего, будут причинять беспокойство Горбачеву – и “мешать вам в работе”. Письмо заканчивалось так: “Прошу освободить меня от должности первого секретаря МГК КПСС и обязанностей кандидата в члены Политбюро ЦК КПСС. Прошу считать это официальным заявлением. Думаю, у меня не будет необходимости обращаться непосредственно к Пленуму ЦК КПСС”. В последней фразе заключалась не слишком завуалированная угроза обратиться с жалобой в сам ЦК