— Виновны, — убежденно сказал Михаил. — Каждый по отдельности невиновен, а все вместе — да. Вся культура — это игра в человечество такая. Почему стишкам нельзя участвовать в этом, а сигаретам можно? Алкоголю — можно?
Он в запальчивости едва не перешел в некий интеллигентский пафос, в коем был бы не совсем прав, зато праведно гневен и обличающ, но как-то сумел сдержать себя, что далось ему с явным трудом: даже некий спазм прошел по всему его бегемочьему телу. Михаил сказал после тяжелого вздоха:
— Но говорим-то мы совсем не об этом, мы-то говорим, чтобы ты деньги взяла и не чувствовала себя проституткой какой-то, не знаю. И не оскорблялась этим.
Искренне и одновременно веря во множество взаимоисключающих вещей, вроде того что в СССР было лучше и совок убил всех нормальных людей, а оставшихся загнал на кухни, умение при этом аргументированно доказывать каждую из своих многочисленных точек зрения, Михаил сумел убедить и Лену взять деньги, хотя, в общем-то, особых навыков риторики это не требовало. Лена сама порой начинала уставать от того, что в случае семейных споров ее начинали тыкать в то, что она не зарабатывает, инициатива же пойти работать в ночной комок пресекалась на корню недавно увиденными новостями о продавцах, убитых за пару бутылок, или сожженных заживо во время конфликтов с покупателями, масса была примеров неудачного исхода товарно-денежных отношений, и все они были один ужаснее другого: что коммерческие киоски, что продавцы, что ночные покупатели с криминальными намерениями, что примеры из новостей или слухов.
Кстати, в том, что Михаил не мог написать свою «Рождественскую звезду», тоже, по мнению Михаила, был виноват режим, при котором Михаил прожил самую обширную часть своей жизни. Он так это объяснял: «В звезде чувствуется искреннее восхищение Рождеством, настоящая вера, которую отняли и вряд ли можно такое уже вернуть, чтобы человек честно восхищаться приходом праздника. Это все же не Новый год. А нынешний человек, и я тоже, привык за время, что ему с детского сада вдалбливали как бы восхищаться вещами, за которыми для него ничего не стоит. Портретом Ильича, портретиком маленького Ильича на октябрятской звездочке. То есть вроде чувствуешь восхищение перед гением, рождающимся раз в сто лет, потому что вякни только, что тебе по херу галстуки трепещущие, кучерявый мальчик — даже непонятно, что будет, потому что никто и не вякал на этот счет. Деланное восхищение и убило настоящее, потому что не знаешь уже: правда ли тебя впечатляет что-то, или так просто в голову вдолбили, что и подумать не можешь, что тебя не может это восхищать. Или стихи мамам на Восьмое марта, папам на двадцать третье февраля, так ли на самом деле дети чувствуют, так ли их самые родные мамы восхищают, или это опасение, что в детском доме вообще кранты, таким уж ли папа защитником кажется, или даже вся армия, о которой у детей довольно абстрактное представление? И позже такая же петрушка: шедевры того, шедевры сего, красоты родной природы,