Ванька Каин (Рогов) - страница 41

   — Не бери в голову! — заулыбался Иван. — Здесь будешь жить. — И объяснил: — Приходящая. По часам, как церковные службы правим.

   — Ишь ты! — восхитился старик.

И только пропустили они по чарочке и прожевали по первому солёному огурчику, как Батюшка отвалился от стола и с потеплевшим залучившимся лицом и говорит:

   — Иду это я, иду, значит, лесами, снегами с Павлова и быдто голос твой, батюшка, слышу. — И прямо в глаза Ивану глядит растроганно и просительно. — Будто ты песни свои поёшь. И так-то отрадно, так-то легко мне от этого сделалось. Так ладно шёл... Заскучал я по ним, Ванятка. Давно уж. Ещё у Макария в ямине ведь как хотел послушать.

И Иван, сам давно хотевший напеться всласть, до испепеления души, запел. Пел час, второй, молчал, и Батюшка молчал, прикрывая глаза и сглатывая комки слёз в горле, и то бледнел, то прерывисто вздыхал, то цепенел, то цвёл, как счастливое дитя, без остатка погруженный в Ивановы песни. А в Иване от самого звучания его голоса что-то как будто росло, увеличивалось: чем больше пел, тем больше увеличивалось, словно увеличивался, рос и рос он сам, становясь огромным-огромным и всемогущим, способным бог знает на что.

После Батюшка тихо спросил:

   — Некоторые сам складываешь, батюшка?

   — Сам ли, ветер ли приносит — не знаю.

Старик закивал, и больше они не говорили и долго не шевелились. И свечу не зажигали, хотя было уже совсем темно, только окна чуть белели — там пуржило.

XVIII


Михаил Заря.

Почему его прозвали Зарей — непонятно. Вернее было бы прозвать Ночью, потому что он был очень тёмен лицом: волосы иссиня-чёрные, стриженные под горшок, закрывали лоб по самые брови, и брови чернущие, густые, прямые, и лицо даже чисто бритое было тёмно-синеватым аж под самые подглазья, и темнющие глаза в редкостно глубоких глазницах прямо как в дырках прятались. Чаще всего их вообще не было видно, одни эти темнющие дырки. Даже хорошо знающие Зарю, и те долго не могли смотреть на это лицо, таким оно было тяжёлым, пугающим, так давило своей мрачной силой. А уж когда он, случалось, свирепел — тогда начинался полный ужас, ибо все знали, что он не только страшно жесток, но и страшно, редкостно силён, хотя фигуру имел вроде бы и не могучую: выше среднего роста, плосковатый, только очень широкий в плечах и груди. И кулаки не больно-то огромные, но на ощупь совершенно железные — Иван из любопытства трогал. Говорили, что отец его был мельником, в парнях Заря ему помогал и иногда с новенькими на их мельнице проделывал такие штуки. Спорил, что сможет пронести телегу с десятью или дюжиной мешков жита от мельницы до запруды или до мельничного гумна. Никто, понятное дело, не верил, чтоб молодой и не огромный малый смог вообще приподнять такое. Азартные на дюжину мешков обычно и спорили. И он залезал под распряжённую телегу с житом, прилаживался, распрямлялся и медленно, стараясь, чтоб телега не качалась, в полном безмолвии всех присутствующих относил её куда условились. Говорили, что уже и в разбойниках он из озорства и на спор заносил иногда в больших домах на вторые этажи лошадей. А свести лошадь вниз нет ведь никакой возможности, лошади не умеют ходить по лестницам — ломают ноги. И только он мог их снести обратно, взвалив на загривок и предварительно спутав, конечно, ноги. Кланялись, умоляли, чтоб снёс за мзду, за выкуп какой ни то.