Ванька Каин (Рогов) - страница 60

Иван засмеялся; он тоже на краях острова всё время вглядывался, не обозначена ли ещё где тропа.

   — Тоже глядел, — догадался Калёный.

А Иван впервые подумал, что он, видно, серьёзный, многознающий мужик, этот Калёный. Пустяков от него никогда не слышал, и чтоб много пил, не помнил.

   — Как думаешь, он может вообще не прийти за нами? Или навести драгун?

   — Не-ет, у них слово твёрдо.

   — У раскольников. А если он не раскольник?

   — А то ты сам не почуял?

   — Почуять-то почуял, да не пойму я — ради чего они? Вот говорил — сожигаются. Воли, значит, чужой над собой не хотят. Как и мы. Но мы-то живём всласть, гуляем всласть, как хотим, а они... Только ведь над нами её нет, чужой воли-то, да над ними...

Что-то было непостижимое, недоступное в них, и это занимало его всё больше. Вчера о них думал, нынче, пробудившись, спросил, что думают о них Заря и Камчатка — они спали в одной землянке, — но Камчатка, с хрустом потягиваясь и зевая, искренне удивился и сказал: «Ничего», а Заря жёстко прогудел, как бы он врезал этому, чтоб знал, с кем разговаривает, «если б не надо было выходить». Помолчал и совсем свирепо добавил:

   — Ну да ужо — как выйдем!

   — Я о другом, — подосадовал Иван. — Они сами себя сожигают и детей своих, а ты — врежу... Это ему ничто. Он и не заметит. Он над тобой как Бог. Над всеми нами как Бог, ты ж видел. Как это? Почему? Ты понимаешь?

Заря наморщил лоб, посопел, потом махнул рукой:

   — Шас! Херня!

   — Ты говорил, у них свои Христы, свои Богородицы бывают, — спросил сейчас у Калёного.

   — Да.

   — Видел их?

   — Да.

   — Ну?

   — Чего?

   — Какие из себя-то? Схожие, что ль?

   — Не е. Баба одна как баба — одну только видел, — только телом и лицом была шибко белая. А мужиков — Христов двух забирали: один как гора, больше людей не видал, и голос как труба иерихонская из преисподней, уши запечатывало, а другой — обыкновенный. Они же сами себя объявляют Христами и Богородицами. Понимаешь? Но что-то в них всё-таки было, не знаю что, но что-то такое, не знаю, не умею объяснить что, но было, понимаешь. В Евстафии-то этом тоже ведь — сам видел...

Они вернулись в селение. Часа четыре ходили. Солнце было в зените, а многие из ватаги по-прежнему спали. Кто в землянках, кто прямо на воздухе под соснами, в тенёчке за амбаром. Утром то, когда кашевары скликали, все поднялись и ели — и вот опять спали. А которые не спали, тоже или лежали, или сидели кучками и поодиночке в разных местах, переговаривались или молчали. Одни кашевары, да Митюха, да Муромец трудились, как прежде, да вот они уходили, да охотники поутру, а всего их было тридцать два, и боле двадцати ничего не делали, совсем ничего, и уж который день лишь без конца дрыхли. Даже остров ходили глядели ещё человека три четыре и то недалеко, не весь. Один Заря, после Иванова рассказа про остров, каков тот, обошёл его весь по краю, проверяя, верно ли нет каких иных подходов с болота, чтоб зря не опасаться. Сказал, что и к соснам-великанам сходил, видать с них и вправду, наверное, далеко, но только как на те сосны взлезть без каких-нибудь цапок или петель — они ж по низам без единого сучка и гладкие как шёлк. Сказал это и устало повалился навзничь на хвою, на которой сидел, подсунул под голову руки, блаженно закрыл глаза и через мгновенье засопел, хотя полуденное солнце жарило ему прямо в лицо и в открытую чернущую волосатую грудь. Он вообще мало двигался, не любил ходить и оживал, становился быстрым, ловким и страшно сильным лишь в деле, в заводе, в кураже.