А если это не провокация? Если действительно сигнал об опасности подает неизвестный и хорошо информированный благожелатель? Тогда нельзя терять время, нужно действовать, действовать, и немедленно!
Он вскочил и заметался по кабинету, словно загнанный в клетку зверь, ничего не видя, ничего не слыша... И вдруг с разбега натолкнулся на какое-то массивное, неизвестно откуда возникшее перед ним препятствие.
— Вы так могли бы и разбиться о меня, господин Ростковский, — услышал он насмешливый голос Азефа.
Азеф стоял перед ним с дымящей папиросой в руках, уверенный в себе, элегантно одетый, пахнущий дорогими парижскими духами. И первой мыслью Ростковского была: как он такой тяжелый, неповоротливый так неслышно проскользнул к нему в кабинет, да еще без доклада. Впрочем, барственная внешность этого господина действовала на «лихачей», лакеев, официантов и даже мелких чиновников безотказно. Иван Николаевич любил отмечать это в разговорах со своими боевиками, ставя им это в пример того, как умело нужно конспирироваться. Конечно же, никто в банке не осмелился обратиться к этому важному, хорошо одетому и так уверенно держащемуся господину с вопросом, к кому он идет. А вот легкость походки, неслышность шагов — это было необъяснимо. Просто он, Ростковский, слишком сейчас взволнован и...
— Да на вас, сударь, лица нет, — с участием продолжал Азеф. — Что-нибудь случилось? Неприятность?
Он насторожился, ожидая ответа, глаза его тревожно забегали, обшаривая кабинет, словно неприятность должна была находиться где-то именно здесь.
— Вот, — только и смог произнести Ростковский, указывая взглядом на брошенное им на столе письмо.
Объяснять Ивану Николаевичу ничего не пришлось. С легкостью, неожиданной для его громоздкого тела, он подскочил к столу. Письмо читал медленно, шевеля толстыми влажными губами, и по мере чтения лицо его стало желтеть, покрываться чем-то вроде позднего осеннего загара.
— Эт-то провокация! — заикаясь от волнения и не смея поднять глаз на «генерала БО», пролепетал наконец Ростковский, ожидая, что сейчас последует взрыв негодования, оскорбленного до глубины души товарища по партии.
Но произошло неожиданное.
— Ну почему же? — вдруг спокойно, как будто дело шло о каком-то мельчайшем пустяке, произнес Азеф, все еще держа в руке письмо:
— Т. — это Татаров, а инженер Азиев — это я.
Криво усмехнувшись, он положил письмо на стол, вдавил недокуренную папиросу в бронзовую пепельницу, круто повернулся на высоких каблуках щегольских полуботинок и, не глядя на Ростковского, пошел к выходу из кабинета. Шел он тяжело, громко, и каждый шаг больно отзывался в душе Ростковского, как будто Азеф топал прямо по ней.