Вельможная панна. Т. 1 (Мордовцев) - страница 151

– Ах, Левушка, – сказала императрица, – ты все тем же остался, чем был в молодости… Одна я уж не та.

– Ну, мне, дураку, не с чего меняться… Точно, матушка-государыня, шутом я был, шутом и остался.

Как «шута» Екатерина сама характеризует его в своих «Записках», изданных в Англии.

«Это был человек самый странный, какого когда-либо я знала, – говорит она в своих знаменитых мемуарах. – Никто не заставлял меня так смеяться, как он. Это был шут до мозга костей, и если бы он не родился богатым, то мог бы жить и наживать деньги своим необыкновенным комическим талантом. Он был вовсе не глуп, многому наслышался, но все слышанное чрезвычайно оригинально располагалось в голове его. Он мог распространяться в рассуждениях обо всяком искусстве, как ему вздумается, употреблял технические термины, говорил непрерывно четверть часа и более, но ни он сам, ни его слушатели не понимали ни слова из его речи, хотя она текла, как по маслу, и обыкновенно это оканчивалось тем, что все общество разражалось смехом. Так, например, он говорил про историю, что не любит истории, в которой есть истории, и что для него, чтобы история была хороша, надо, чтобы в ней не было историй, но что, впрочем, история произошла от Феба. Он также бывал неподражаем, когда принимался говорить о политике; самые серьезные люди не могли удержаться от смеха».

Шутовство свое он практиковал с самого начала службы при дворе.

Когда он был только камер-юнкером и состоял при великом князе Петре Федоровиче, Екатерина таким образом наказала его за шутовство.

«Однажды, – говорит она, – я застала его в своем кабинете; он разлегся на диване и распевал какую-то песню, в которой не было человеческого смысла. Видя такую невежливость, я тотчас вышла из кабинета, заперла за собою дверь и отправилась к его невестке Анне Никитишне, урожденной Румянцевой, которой сказала, что непременно следует достать порядочный пучок крапивы, высечь этого человека за его сумасбродное поведение и выучить его уважать нас. Нарышкина охотно согласилась; мы велели принести розог, обвязанных крапивою, взяли с собою одну из моих женщин, вдову Татьяну Юрьевну, и все три пошли в мой кабинет. Нарышкин лежал на прежнем месте и во все горло распевал свою песню. Увидев нас, он хотел убежать, но мы успели настрекать ему руки и лицо, так что он дня два или три должен был оставаться в своей комнате, не смея даже никому сказать, что с ним случилось, потому что мы его уверили, что при малейшей его невежливости, при малейшей неприятности, которую он нам сделает, мы возобновим наше наказание, так как иначе не было с ним никаких средств…»