— Ты глядишь в самую суть. Разумеется, он разоблачал его полностью и сладострастно: мистик в Кремле — это же сенсация. Однако чекистская цензура блюла чистоту рядов.
— И все-таки примечание напечатали.
— Вот именно. Философу дали понять, что удавка наготове, расшифруют, когда потребуется. Словом, он знал, на что шел, мелькнул даже шанс в аду — какой-то конгресс, что ли, в Германии в конце двадцатых. Мог скрыться, но вернулся.
— Зачем?
— Не знаю. Азарт, идея-страсть пуще смерти захватила его — так мне кажется. Зачем он пошел с большевиками? Разложить партию изнутри — детская затея. Уже в восемнадцатом, в семнадцатом даже, чуткая душа уловила свои же собственные осуществляемые предчувствия в трактате, смертный оскал стихии и международный сговор ненависти, нечеловеческую волю Ленина, их страх, исходящий в кровопусканиях. Благородный господин потек к Дону, далее в Крым, далее везде. А он?
— Вот и Митя считает дедушку предателем. Как и отца.
— Отец тоже сделал карьеру? Поразительная история, — Иван Александрович усмехнулся. — Твой Митя прямолинеен как полноценный советский человек.
— Нет, он хочет понять, он…
— Ишь, чего захотел! А ведь его дед никого не заложил, хотя от пыток почти не мог говорить на суде, прошел по делу как одиночка, но вышку заработал. А уж кто оттянул ее до сорок первого… Процесс был среднего разряда, без иностранных журналистов-гуманистов — однако трогательная статейка в «Правде» (в августе тридцать четвертого): «Смерть фашистскому оборотню» — намек на поездку в Берлин. С предупреждающей угрозой упоминался и защитник, слишком ретивый, посмел пикнуть и умолк на северо-востоке. Впрочем, остался жив и подарил мне «Обожествление пролетариата». Эти истлевшие как будто истории на редкость живучи и повторяются.
— Как повторяются?
— А так, ведь утопия не окончена.
— Она окончится?
— Когда-нибудь. Тогда окончится и единственная Евразийская империя. Возможно, и наша цивилизация вообще.
— Иван Александрович, вы говорите ужасные вещи.
Об этих «ужасных вещах» они говорили двенадцать лет назад, в декабре шестьдесят восьмого, после парижской командировки. Заграничный неудачник всю жизнь гордился разоблачением философа. «Я лично приложил к этому руку, уверяю вас!» — «Порадоваться, как пауки пожирают друг друга?» — «Вот-вот. В процессе участвовал сын известного московского адвоката Руднева. Ума не приложу, как он пролез в защитники со столь гнилым происхождением, разве что сам папаша Руднев в свое время защищал большевичков? Припомнили и отблагодарили». Руднев-сын отыскался легко — через московскую коллегию адвокатов, он в ней не состоял, однако его знали: старик с сумасшедшинкой, но защитник блестящий. Иван Александрович сам удивлялся, зачем ему все это нужно, но действовал, как всегда — энергично и собранно (он был отнюдь не созерцателем, а деятелем по натуре и временами умирал со скуки в социально обусловленной спячке: жизнь есть сон, Россия — спящая царевна в убогом гробу, на которую никак не найдется стоящий жених; а вообще-то оставить бы ее в покое… не дадут!). За высоким окном бесконечно падал с неба белоснежный покров — не над Елисейскими полями, а над Арбатом, климат другой. Дети старательно лепили бабу, он говорил отстраненно: «Заводить новый круг поздно и бессмысленно, опять начинать с Московии, собирать остаток — некому, незачем и не дадут: там русское имя страшно и ненавистно».