– Сводим, Климушка, сводим. Да и Корней Степанович обещал им за то, что меня сегодня отпустят – в выходные ехать за город, кататься. Как, прямо, баре какие, – она засмеялась и стала еще красивей.
– Ты такая необыкновенная сегодня! – не удержался от восклицания Клим.
Тася ничего не ответила, только улыбнулась чему-то своему, не словам Клима, и надолго замолчала. Слышно было, как за воротами перекликаются какие-то прохожие люди, лают вдалеке собаки, но лошадей слышно не было. Они сидели в тишине, и каждый думал о чем-то своем, друг другу они в этом вовсе не мешали. Тасечка заговорила первой:
– Климушка, а ты стихов больше не сочиняешь?
– Да уж, давненько! А чего это ты вдруг вспомнила? – удивился он.
– А тетрадки твои где? Не выкинул, часом?
– Да нет, валяются где-то наверху. Да на что тебе?
– А найди сейчас? – попросила вдруг она. – Или, может, ты на память помнишь? Почитай мне то, про синие цветочки.
– Да ну тебя, – с улыбкой махнул на нее рукой Клим, думая, что она шутит.
– Нет, правда, – она почти с мольбой посмотрела на Неволина. – Мне очень нужно сейчас.
Клим стал припоминать, понял, что память хранит не все, обрывками, и он может сбиться. Тогда он поднялся к себе и стал выдвигать ящики стола. Леврецкий по-прежнему не ехал. Клим отыскал старые тетради и стал листать, нашел нужное, спустился.
– Тась, стишки-то дурные, мне и приятели мои сто раз говорили. Может не надо?
– А мне, что за дело, что дурные? Какие ж они дурные, если я помню! Я не понимаю, как твои приятели – по правильному ты слагаешь, или нет, ты прочти. Для души.
Клим вздохнул и, немного смущаясь, как школьник перед доской, сначала вовсе без выражения, стал читать из тетрадки:
– Израненный стрелою друга,
Хирон страданья принимал,
Безмолвной тишине округи
Он в предрассветный час внимал.
Он видел, как родные братья,
Лишь только отгорел закат,
Открыли пылкие объятья
Толпе хохочущих дриад.
Как корибанты в пьяном танце
Кружили дев – и стар, и млад,
И как впивались в новобранцев
Глаза безумные менад.
Тряслись тела, мелькали лица.
Буянил хор чужих забав.
Хирон хотел уединиться,
Но оставался среди трав,
Где боль была порукой вечной,
Бессмертной жизни. И, мудрец,
Центавр мечтал о человечьем,
И о конечном, наконец!
Умолкло всё, трава измята,
Осколки чаш и тут, и там…
Прикрыв лицо, бредет Никата
И мглою покрывает срам.
Недвижим воздух, смолкли звуки,
Не дрогнет лист, не вспыхнет свет.
Нет смысла для продленья муки.
Стремлений нет, и силы нет.
Но вот уж первые зарницы
От серых отразились скал.
На золоченой колеснице
Феб лучезарный проскакал.
Зефир порывом дуновений