Ощупью пробираясь в тесном пространстве своей хижины, он водил в темноте руками, ища садив среди мутных расплывчатых теней, которые различал его единственный зрячий глаз. Во сне лютня звала его, пробиваясь в сознание надрывными щипками струн, пока Старый Музыкант не проснулся от постороннего присутствия. Наконец пальцы нашли инструмент: садив косо лежал на бамбуковой койке, забывшись сном без сновидений. Палец нечаянно задел медную струну, вызвав тихое «кток», похожее на причмокивание младенца. Старый Музыкант был почти слеп – левый глаз давным-давно вытек от удара дубинки, правый стал плохо видеть с возрастом – и больше доверял остальным чувствам. Но сейчас он видел ее, ощущал ее присутствие – не как призрака, заполнившего собой крохотную хижину, не как завладевшей им навязчивой идеи, но как страстное желание на грани воплощения. Он чувствовал приближение той, что унаследует садив, старинный инструмент для заклинания духов умерших, словно случайная нота вызвала ее из небытия.
Он прижал лютню к груди, пробудив от сонной немоты, как часто держал маленькую дочь – много лет назад, в другой жизни – сердце к сердцу, а крошечная головка склонялась ему на плечо. Из всего, о чем он старался забыть, старик позволял себе – без ограничений и чувства вины – отдушину этого воспоминания: дочкина шейка, прильнувшая к его коже, повторяющая изгибы нежности, словно два органа единой анатомии.
– Почему ты такая мягкая? – спрашивал он, и дочка всякий раз восклицала:
– Потому что вокруг меня вращаются спутники!
Он смеялся над рассудительностью, с которой малышка произносила свой нелогичный ответ, – будто научную истину или древнюю мудрость, глубокий смысл которой от него ускользал. Когда она подросла и уже могла объяснить загадку своих слов, Старый Музыкант напомнил ей ту фразу, но девочка совсем ее забыла.
– Папа, я уже не ребенок! – отрезала она совершенно по-взрослому, уколов отца в самое сердце. Это было все равно что сказать: «Папа, ты мне больше не нужен». Взглядом она оттолкнула того, кто отказался от нее, а он опечалился, что дочка подросла: ему не хватало прежней малышки и абсолютного доверия, которым она удостаивала отца.
Что-то текучее и неудержимое рванулось в нем из глубины и собралось за глазами. Старый Музыкант убеждал себя, что роскошь подобных эмоций не для него. Скорбь – привилегия безгрешных, он не смеет на нее притязать. У него нет права на скорбь. В конце концов, что он потерял? Ничего, с чем не был готов расстаться. Однако что-то сродни грусти или раскаянью вытекало из него, как копившаяся целый сезон дождевая вода, пробираясь по ущельям и каньонам обезображенного лица, глубоко врезаясь в географию его вины.