Хрестоматия Тотального диктанта от Быкова до Яхиной (Быков, Иванов) - страница 54

Аккуратно отодвигая дары моря, я доставал с полок книги, садился по-турецки в кресло с самшитовыми подлокотниками и читал. Листал страницы правой рукой, а левая сжимала кусок хлеба с маслом и сахаром. Откусывал задумчиво и читал, и сахар скрипел на моих зубах. Это были жюль-верновские романы или журнальные, переплетенные в кожу, описания экзотических стран – мир неведомый, недоступный и от юриспруденции бесконечно далекий. На своей даче профессор собрал, очевидно, то, о чем ему мечталось с детства, что не предусматривалось его нынешним положением и не регулировалось «Сводом законов Российской империи». В милых его сердцу странах законов, подозреваю, не было вообще.


Время от времени я поднимал глаза от книги и, наблюдая угасание залива за окном, пытался понять, как становятся юристами. Мечтают об этом с детства? Сомнительно. В детстве я мечтал быть дирижером или, скажем, брандмейстером, но юристом – никогда. Еще я представлял себе, будто остался в этой прохладной комнате навеки, живу в ней, как в капсуле, а за окном перемены, перевороты, землетрясения, и нет там больше ни сахара, ни масла, ни даже Российской империи – и только я всё сижу и читаю, читаю… Дальнейшая жизнь показала, что с сахаром и маслом я угадал, а вот сидеть и читать – этого, увы, не получилось.

Часть 2. Парк

Мы в Полежаевском парке, середина июня. Там течет речка Лиговка, она небольшая совсем, но в парке превращается в озеро. На воде – лодки, на траве – клетчатые пледы, скатерти с бахромой, самовары. Я наблюдаю за тем, как компания, сидящая неподалеку, заводит патефон. Кто именно сидит, уже не помню, но всё еще вижу, как вращается ручка. Через мгновение раздается музыка – хриплая, заикающаяся, и всё же музыка.


Ящик, полный маленьких, простуженных, поющих, пусть извне и невидимых, – у меня такого не было. И как же я хотел им обладать: заботиться о нем, лелеять, ставить зимой у печи, но главное – заводить его с царственной небрежностью, как делают вещь давно привычную. Вращение ручки казалось мне простой и одновременно неочевидной причиной льющихся звуков, своего рода универсальной отмычкой к прекрасному. Было в этом что-то моцартовское, что-то от взмаха дирижерской палочки, оживляющего немые инструменты и земными законами также не вполне объяснимого. Я, бывало, дирижировал наедине с собой, напевая услышанные мелодии, и неплохо у меня получалось. Если бы не мечта стать брандмейстером, то хотел бы я быть, конечно же, дирижером.


В тот июньский день мы видели и дирижера. С послушным его руке оркестром он потихоньку удалялся от берега. Не парковый был оркестр, не духовой – симфонический. Стоял на плоту, непонятно как поместившись, и по воде растекалась его музыка, и ее вполуха слушали отдыхающие. Вокруг плота плавали лодки, утки, слышны были то скрип уключин, то кряканье, но всё это легко врастало в музыку и принималось дирижером в целом благосклонно. Окруженный музыкантами, дирижер был в то же время одинок: есть в этой профессии непостижимый трагизм. Он, быть может, выражен не так ярко, как у брандмейстера, поскольку не связан ни с огнем, ни с внешними обстоятельствами вообще, но эта внутренняя, скрытая его природа жжет сердца тем сильней.